Метро 2035: Злой пес - Манасыпов Дмитрий. Страница 12
Сюда, в город у реки, ему выпало приехать по приглашению от русских. Оно оказалось одно и лесники с охотниками, посовещавшись, решили отправить молодого Тойво, зная, что не опозорит край и покажет, как умеют стрелять в Суоми. А Ярви, немного волнуясь, вручил дедовский «манлихер» и новый прицел, купленный для себя. Так Тойво и оказался в Самаре, где его настигла Война.
И здесь с его глазами случилось… Тойво не мог определить – плохое или как. Просто не мог. Правый, все такой же острый и меткий, остался как есть. Левый, вдруг потемнев, потерял радужку. Нет, как ни странно, дядюшка Тойво вполне мог им видеть, даже четко и далеко, да…
Только вот, совершенно внезапно, левый мог увидеть давнее, прошедшее, яркое и цветное. Как чью-то запись, почему-то вдруг решившую крутиться именно для огромного рыжего финна по кличке Швед. И контролировать его Тойво не мог.
И даже сейчас, сидя в засаде, ожидая Пса, чертова сына старухи Лоухи, хозяйки Похъёлы, ему пришлось приподнять повязку, обычно закрывающую левый глаз. Управлять этим свойством Тойво не мог, но предугадывать научился. Голову кололо изнутри короткими жгучими укусами, от затылка и все ближе к глазу. И тогда, если была возможность, повязка поднималась на лоб, и Тойво, предвкушая последующую боль, нырял в прошлое неизвестных людей и самого города.
Площадь Славы давным-давно выложили гладкими и идеально подогнанными плитами. Стоило весне просушить и прогреть город, по ним, постукивая и иногда поскрипывая, шелестя и вжикая, катились сотни колес и колесиков. Велики, ролики, скейты, с утра и до позднего вечера. Разноцветные пятна футболок, свитшотов и толстовок, бейсболок, бандан и панам. Стеклянные и пластиковые бутылки беспощадно пересахаренной газировки, чьи легко усвояемые углеводы безнадежно проигрывали молодости и желанию до дрожи в ногах укататься на любимых колесах с колесиками.
От Паниковского, стоявшего полвека над рекой и державшего в руках гуся, вверх, к серой «сталинской» громаде техникума и скверу, деревья, деревья, три невысоких фонтана с лавками вокруг. Весенний легкий дождь мочил липы, заставляя с совершенно детскими радостными криками убегать под них, прячась, девчонок-студенток «строяка», снявших невесомые сандалии и шлепающих по лужам босиком.
Красно-белые чешские трудяги-трамваи, старше каждой из красоток раза в три-четыре, блестя недавно крашенными боками, гулко стучали тележками по рельсам, убегая к Полевому спуску, позванивая старым железом на повороте.
Радуга, разбиваясь о Паниковского, тянулась к стеклам администрации губернатора, к голубым елкам перед ней и мокнущим гаишникам, белеющим парадкой. Капли стекали по пластику, прячущему за собой фотовыставки, одна за другой сменяющиеся все лето. Разноцветные и яркие снимки глянцевые, прятали в себе затоны Шигонов, разлив Сока у Красной Глинки, крест Царева кургана, сияюще устремляющийся в бездонную синь неба.
Шелестели и скрипели коляски со спящими или внимательно смотрящими вокруг детьми. Мамки не просто выходили погулять из старых сталинских домов вокруг площади и громады Администрации. Они приезжали со всех концов города, пусть и ненадолго, но все же пройтись по дорожкам, спускаясь от вечного огня к храму Святого Георгия и глядя на загнутый блин цирка. И замереть у самого спуска к бассейну ЦСК, к набережной, крутых трехсот метров зелени и дорожек, ведущих вниз… к Волге.
Река, бежавшая тут испокон века, блестела темно-зеркальной гладью, на том берегу переходившей в зелень берега и «Заволги». Когда-то там сине-белела полоска дебаркадера «Полежаев», с мая по август ждущего гостей, желающих удрать из города хотя бы на неделю.
Летом город калило насквозь безжалостным заволжским солнцем, добираясь обжигающими лучами даже в тени. Сорок – сорок пять, плавящийся асфальт и прогревающаяся до двадцати пяти холодная волжская вода. Песок пляжа парил, как сковородка, вытянутым коричневым языком распластавшись от речного вокзала и узко-высокой гостиницы «Россия», с качающимися на волнах последними речными трамваями и туристическими теплоходами, до Ладьи, серо-бетонной, вырастающей из первого холма по-над Волгой, убегал рваной линией до самого Загородного парка, устремляясь к Управе, теряющейся напротив Жигулевских ворот.
Пел вечером, моргая цветомузыкой, фонтан из двух каскадов, толпились стар и млад, просто смотря на игру зеленой, красной, лиловой, серебристой воды, то выстреливающей вверх, то плавно и по-волжски неторопливо опускающейся закрывающимися цветами. Ветер с реки, обычно наглый и лезущий поближе к телу, даже он старался стать тише, мягче, чтобы не закашляла потом девчушка, клюющая носом в коляске, засыпающая под мерно плывущую над головами «Издалека, долго, течет моя Волга…».
Шелестели покрышками под рыже-теплыми фонарями припозднившиеся жители Города, ведь Город именно здесь, у реки, десяток кварталов, прячущих среди стекла, бетона и стали новостроек старенькие кирпично-деревянные дома давно ушедших в прошлое купцов, чиновников, заводчика Вакано, чье хозяйство, пережив три революции, две мировых войны и конец двадцатого века, на всю страну одно варило настоящее «Жигулевское», янтарно-темное, пахнущее хмелем и чем-то непередаваемо местным, как-то так перекатывающимся на языке лишь тут, у невозмутимо бегущей Волги.
А волны, тихо раскатывающиеся и шуршащие белесой пеной, добегали до песка с последними, желающими еще немного лета, людьми, и…
Паниковский слепо смотрел в бездонное серое небо, изредка разрываемое черной точкой хищника, высматривающего добычу.
Перемолотые груды щебня, асфальта, песка и сгнивших деревьев, оставшиеся от набережной после Волны, прятали когда-то красивые статуи, и тоскливо поднималась вверх тонкая темная рука купальщицы, когда-то красиво стоявшей на постаменте напротив Волги.
Нос бетонной Ладьи погребенной под рухнувшими стеклянными башнями жилой «Ладьи», растрескался, покрытый илом, засохшими россыпями мэрговской икры и еле заметными остатками КС, выведенными какой-то бессмертной краской из баллона.
Чешская металлическая такса-трамвай, замеревшая и перевернутая набок, еще краснела несколькими пятнами бока, почти полностью занесенного мусором и черной мертвой листвой.
Дядюшка Тойво моргнул, возвращаясь назад из страны мертвых, Туонелы, забравшей к себе когда-то веселый теплый город у реки.
Глава пятая. Кому война, кому мать родна
Между Советской и возвращенной людям Победой подъемов-спусков и нет. Так, если чуток… Оставаться на станции ночевать, не говоря про жить, пока торопились немногие. «Пока», как знал Хаунд, затянулось на два года, но никого это не смущало. Станция стала огромным рынком, собиравшим в себя всех местных чистых людишек… да и не чистых тоже. Пока.
Дизель на такое расстояние тратить никто не хотел, и тележки тут катались на ручной тяге. Сейчас, за полтора часа до конца базарного дня, дрезина катила мягко и не торопясь. Хотя народа в ней оказалось больше, чем с избытком. Домой, на Безымянку и Пятилетку-Кировскую, по нескольким бункерам на Заводском, в выживший бомбарь на площади Кирова, под серо-мрачной громадой Дворца культуры. Человек восемь, не меньше, умудрились втиснуться в стальное корыто, наваренное на кустарно сделанную тележку.
Здесь качали неоступившиеся граждане, телега принадлежала Сидоровичу, крохобору и кровопийце, ростовщику и барыге, протянувшему свои жадные грабли везде, включая такой вот незамысловатый транспорт, как стучавшая колесами железная хренотень.
Хаунд, устроившись на заднем сиденье, накинул капюшон и пытался дремать. Ну, как бы пытался. Усталости он не чувствовал, но слушать треп попутчиков таким способом – самое оно то. Рвущиеся домой людишки, сделавшие удачные сделки, скатавшиеся к соседям не просто так и передающие воняющую кислятиной флягу с брагой, не молчали. Так и рвались поделиться друг с другом всем подряд, для чего-то доказывая собственную значимость в глазах неизвестного попутчика.