Детство в солдатской шинели - Гордиенко Анатолий Алексеевич. Страница 17
Женя, сгорбившись, вышел в предбанник, быстро оделся, кинул на плечи шинель, схватил шапку и ушел.
…Полк вгрызся в замерзшую землю под Колпино и стоял насмерть. Вокруг лежали совхозные поля, припорошенные первым снежком. Женя, дежуря на НП, следил за немецкими траншеями, но изредка поворачивал бинокль назад, видел, как на поля под вечер приходили изможденные люди, добирались из Ленинграда. Они медленно ворошили землю, радовались каждой подмороженной свеколке, брюквочке. Их прогоняли часовые, ибо то и дело на поле рвались снаряды, но ленинградцы покорно выслушивали их, уходили и возвращались снова и снова.
Когда у Жени выдавался свободный час, он бежал на это поле и копал, копал. Уже брюквой заполнен старый ящик из-под мин, фанерная бочечка, в которой был цемент. Он оставлял их там, на поле, — пусть берут, не все ли равно кто — все блокадники. Потом с Женей стали ходить два его товарища, разведчики, ходил командир отделения. Он же и предложил написать записку: «Дорогим ленинградцам от разведчиков-фронтовиков».
Часто на поле приходила женщина с двумя детьми, и свою брюкву Женя теперь отдавал только им. Приносил немножко хлеба, сухарей. Обменяв осьмушку махорки, положенной ему, как всем бойцам, на два кусочка рафинаду, он отнес сахар детям, а те тупо смотрели на белые ровные квадратики, словно не знали, что с ними делать.
— Может, отнесем младшеньким? — спросила женщина и, не дождавшись ответа, бережно спрятала сахар за пазуху. — Эти вот двойняшки — мои, а дома еще двое — соседские сироты.
— А у меня сестрички и братики под немцем остались, — печально заговорил Женя. — Вдруг где-то тоже, вот как вы, на поле ползают, шуптики копают — так у нас в Белоруссии картошку, прихваченную морозцем, называют. Семья у нас девять ртов была, так что я, тетенька, ведаю, что такое пустой живот. И сейчас у нас паек тоже, сами понимаете, блокадный, с каждым днем все меньше получаем, но мне хватает.
— Мал ты уж больно для войны, — покачала головой женщина.
— Для разведчика мой рост в самый раз, я где хотите проползу. И глаза у меня зоркие — недавно немецкий штаб выследил в бинокль. Бегают туда-сюда связные по траншее, чуть стемнеет. День наблюдаю, другой, докладываю командиру взвода, вдвоем стали глядеть — точно, штаб. Ну, нашим пушкарям тут дали команду, они третьим залпом и накрыли этот объект. Мне благодарность комбат объявил…
Вскоре из-за больших потерь часть отвели в тыл, влили в нее пополнение и перебросили на Невскую Дубровку. Тяжелейшие бои выпали на долю тех, кто защищал этот клочок земли под Ленинградом. Есть такое поверье у пехоты, что дважды в одну и ту же воронку снаряд не попадет. Может, так оно и было в других местах, но не здесь, у 7-й переправы. Сколько видит глаз, вся земля вспахана, вздыблена, изранена. Была бы живая — кричала б криком.
Осенняя, хмурая Нева стала границей, стала линией фронта. На этой стороне наши, на той, в деревне Арбузово, — немцы. Наше командование решило выбить фашистов из Арбузова, зацепиться на том берегу, расширить плацдарм.
Штаб полка теребил разведчиков — давайте каждый час свежие данные. Что происходит на том берегу, в Арбузове?
Разведчики понимали: надо выйти к самой реке. Ночами они прорыли подземный ход к разбитой кирпичной трансформаторной будке, стоявшей на обрывистом берегу Невы, и оборудовали в ней наблюдательный пункт. Возможно, блеснули стекла стереотрубы, или фашисты ночью при ракетах заметили, как приносили на НП еду в термосах, но теперь они методично из минометов обстреливали будку. Наравне со всеми, оцепенев от холода, нес дежурство и Савин. Мерзлая земля колыхалась от близких разрывов, противно визжали осколки над головой.
Холодным розовым утром первая мина легла совсем рядом с будкой и тяжело ранила новичка-казаха. Он помирал и просил пить.
— Вот ведь жизнь: Нева рукой подать, а не зачерпнешь, — ругался отделенный.
— Прошмыгну, ужом проползу, разрешите, товарищ сержант! — встрепенулся Женя.
Командир отделения, вздохнув, согласился. Женя пополз, вжимаясь в землю, и сразу же над ним противно завыли мины. Они ложились справа, спереди, все вокруг заволокло пылью и сизым дымом. Мучительно долго пропадал Женя. Но вот наконец он появился с фляжкой в правой руке. Еще рывок — и он в безопасности, в траншее, но в то же мгновение осколок ужалил его в голову.
Пять дней провел он без сознания, пять дней на грани жизни и смерти. Когда осколок, сидевший чуть выше лба, вынули, Женя пришел в себя, и его из санчасти перевезли в Ленинград. В госпитале на Большой Охте он пробыл около месяца. Врачи лечили, а тетя Таня, одинокая медсестра, у которой умер от голода годовалый сынишка, тайком отдавала ему треть своего блокадного хлебного пайка.
Женя поправлялся медленно, ныла голова, все плыло и кружилось перед глазами. Вечерами он сидел у печурки, тетя Таня подсаживалась к нему, шевелила отросшие Женины волосы, длинными худыми пальцами бережно почесывала вокруг раны.
— Зудит — значит, заживает, — пришептывала она.
— Никогда не верил, что пуля найдет меня. Не верю, тетя Таня, я в смерть.
— Тоньше волоска оставалось тебе до нее, сыночек…
Когда дело пошло на поправку, в госпиталь пришел лейтенант, командир разведвзвода, — был с поручением в штабе дивизии, забежал навестить Савина. Достал из вещмешка две пачки концентратов, рассказал невеселые новости:
— Из нашего взвода мы с тобой, Женька, вдвоем остались. Идем, брат, на переформировку, значит, не свидимся. Не держи, малыш, зла, что я посылал тебя в огонь, под пули подставлял. Так уж выходило.
Женя перебил его:
— Да что там, товарищ лейтенант. Я вот все о другом думаю: что с моими родными сталось, как мама, как младшенькие… В госпитале надоело, хочу на фронт, хочу к вам. Не верю, что меня могут убить, я ведь еще ничего не сделал в жизни.
Врачи решили, что Жене надо долечиваться в тылу, подкормиться, отойти. И повезли его вместе с другими ранеными сначала по замерзшей Ладоге, а потом дальше, поездом, на Волгу.
До первой весенней капели пробыл Савин в госпитале, а когда совсем окреп, его направили в запасной полк. На Волге в те дни формировалась 16-я литовская стрелковая дивизия. Ее костяком стали литовские патриоты, партийные работники, комсомольцы, милиционеры, солдаты и командиры отступившей на восток 179-й дивизии. Вливались литовцы, жившие еще до войны в разных уголках России. Из далекой заснеженной Сибири приехали на Волгу пять братьев Станкусов — Пранас, Пятрас, Миколас, Юстинас, Леонас. Один крепче другого — таких великанов и весельчаков не часто встретишь в жизни. Их предки были переселенцами, в Сибири основали они деревню, и вот теперь их внуки пошли сражаться за Советскую Россию, за Советскую Литву, которую, кстати, никогда не видели.
Вливались в дивизию и русские, жившие в Литве, украинцы, белорусы.
Савина по его просьбе зачислили в конную разведку 167-го стрелкового полка литовской дивизии.
— Белоруссия — соседка Литвы, значит, мы с тобой вроде как братья, — говорил Жене старший сержант, помощник командира взвода разведки Харитонов. — Я жил в Каунасе, язык знаю, как свой родной русский, и тебя в два счета выучу. В общем, не тужи, будем воевать до победы вместе.
Так и вышло, провоевал в этой дивизии Савин до самой Победы. А пока была учеба: устройство мин — каждый разведчик должен уметь разминировать и свою и немецкую мину, разбирали и собирали автоматы, пулеметы, учили немецкий язык. В холодные дни сидели в классах, изучали топографию, трофейное оружие. Сошел снег, и Женя вместе с другими начал по-настоящему постигать нелегкую науку верховой езды, учился орудовать шашкой.
— Тяжеловата для шестнадцати годков, а? — заботился Харитонов.
Пот стекал по шее, по лбу, кружилась голова, деревенела правая рука, сжимавшая эфес шашки.
— Поводья в левой, зажимай между средним и указательным пальцем, держи легко, лошадь — существо понятливое, только слегка тронь поводья — она уразумеет. А шашкой не винти, не играйся, не то еще уши кобылице посечешь.