Солдат из Казахстана (Повесть) - Мусрепов Габит Махмудович. Страница 5

На голых выбеленных стенах комнатки бросался в глаза единственный заметный предмет — блестящая металлическая нашлепка с кнопкой. Я потрогал ее — ничего интересного не произошло. Но завладеть такой штукой мне показалось совсем неплохо. Вытащишь из кармана, покажешь ребятам — погляди! — и спрячешь. Я взялся за этот занятный предмет уже с определенной стяжательской целью. Вдруг — хлоп! Штучка щелкнула, и свет мгновенно исчез. Я не понял, как это случилось, сначала ли раздалось щелканье, а потом исчез свет или наоборот, но закричал в испуге.

— Зачем потушил? — крикнул голос из коридора.

Затем кто-то вошел в комнату и молча включил свет.

Это был сторож.

— Дядя, куда это свет убежал? — спросил я.

Но он ничего не ответил, хмуро поглядел на меня и вышел.

За окном с гулкой тяжестью мерно вздыхало море. Волны, грохоча, ударялись словно в самые стены дома и с рокотом откатывались вспять. Ночь, обычно спокойная и безмолвная в степи, здесь, вблизи моря, оказалась многоголосой и многоглазой. Нагоняя жуть, гудели многочисленные рыбацкие суда. Лучи далеких прожекторов порой недвижно останавливались на моем окне, освещая серебристые гребни волн, огромными валами катящиеся на берег.

Первая обида на то, что меня так легко поймали и заперли в эту комнату, теперь уже остыла, и моя мысль возвратилась к началу этой уходящей ночи. Опера… Легкая, словно облачная, красавица певица… Я задал себе вопрос — есть ли у этой женщины муж или сын? Разумеется, нет! Не может быть! Я словно ревновал ее ко всему мужскому полу, и мое воображение заботливо ограждало ее равно от мужа и от детей: ведь не может же это воздушное чудо с чарующим голосом доить коров и стирать белье или бранить пастухов! Но тут мысли мои опять и опять возвращались к аулу.

Утром, когда я, подняв кверху ноги и упершись ими в стену, учился ходить на руках, как Шеген, внезапно раздался возглас:

— Ай, молодец!

Кто — то схватил меня за ноги, перевернул и повалил на койку. Я увидел Шегена.

— Вот и мы! — сказал он.

— Ты пришел меня выручить? — спросил я, обрадованный внезапным его появлением.

— Нет, мы просто решили сами прийти в детдом. Ты попался, Бораш искалечил ногу…

— А где он?

— В соседней комнате у врача. Ему нужен присмотр, ведь скоро зима настанет…

— А ты?

— И я буду с вами.

От восторга я куснул его за колено.

В полдень мы обедали на чистом воздухе, во дворе. Мария Викторовна, дородная женщина, которая принимала меня вчера, двигалась между нами удивительно легко. Ее полнота представлялась даже какой-то уютной. В детдоме ее называли воспитательницей, но она казалась матерью всех этих восьми десятков русских, татарских и казахских мальчишек. Ее питомцы смотрели на нас, как на гостей: откровенно критически — на меня и Бораша и с почтительной, но лукавой робостью — на Шегена.

За обедом раздался какой-то шум, и сердце мое тревожно заколотилось еще прежде, чем я успел окончательно узнать голос матери. Я выронил ложку, обрызгав супом соседей. С жалобным причитанием как вихрь ворвалась во двор моя мать в белом развевающемся на голове жаулыке [3] и пестром широком платье. Она кинулась сразу к столам, жадно разыскивая меня в этом сборище одинаково стриженных и, как один, одетых, ребят.

— Апа! [4] — жалобно пискнул я, увидев, что она растерянно озирается.

Как она протянула ко мне свои руки! Как стремительно наклонилась ко мне, покачнув стол, расплескала тарелки и подняла меня на руки! Преодолевая смущение перед ребятами, я прильнул к ее груди, и меня сразу обдало родным запахом степи и матери.

Ребята, шумно и шаловливо сидевшие за столом, вдруг примолкли и замерли.

Как счастливы были бы многие из них, если бы смогли так же прижаться к своей матери! Не все, как я, убежали из дому: большинство и не помнило его — одних осиротила гражданская война, других — голод, вечным спутник старого аула. С раннего возраста не знали они материнской ласки, и, когда видели со стороны, как мать обнимает сына, вся горечь детской утраты поднималась со дна сердец и заставляла их с жадностью наблюдать незнакомое им проявление материнской нежности.

V

Но для матери в эту минуту они были не одинокие сироты, а враги, сманившие ее дорогого сыночка из родного аула в город. Она обрушилась с упреками на этих «врагов», упрекая их всех и каждого в отдельности.

Бораш молча дружески мне подмигнул. Шеген отвернулся.

Выпалив залпом свое возмущение, мать начала утихать. Только тогда в разговор с ней вступила Мария Викторовна. Она заговорила приветливо, пригласила ее к столу и поставила перед нею чай. Но мать решительным жестом отставила чай и опять закипела.

— Вы, мать, не волнуйтесь. Если вы твердо решили взять сына домой, я не задержу его ни на минуту. Видите, сколько тут у меня сыновей, — ласково убеждала воспитательница, незаметно пододвигая обратно к матери чай и сладости. — Садитесь, пожалуйста, поговорим.

Но та упорно отставляла пиалу с чаем, страстно крича, что не оставит родное дитя ни на час в этом доме.

И вдруг обе разом, поняв, что спора между ними нет и что говорят они об одном и том же, приумолкли. Чай возвратился к моей матери и завершил ее полное поражение.

— Я не пойду в аул! Кара-Мурт запрет меня в сарай! — вдруг воскликнул я.

Все вокруг засмеялись, кроме Марии Викторовны.

— Тогда попроси мать оставить тебя здесь учиться… — сказала она.

От неожиданности этого предложения мать умолкла, недоуменно моргая; она не нашла сразу ответа, но ее руки, так крепко прижимавшие меня к теплой груди, вдруг ослабели. Если бы она не выпустила меня из объятий, я так бы и вернулся с ней в аул, потому что я слышал биение материнского сердца, дрожащего за судьбу своего сына. Ее громкие причитания трогали меня меньше, чем этот трепетный стук в ее груди.

Воспитательница взяла мою мать под руку и увела ее в свою комнату. На другой день мать уехала в аул на дрожках детдома.

— Эх, сынок, ты напрасно боишься. Я упросила бы Кара-Мурта. Но ты тут учись хорошенько, — сказала она, целуя меня на прощанье.

Она была рассудительна и казалась совсем спокойной за мою судьбу. По правде сказать, в глубине души это даже обидело меня.

Небо, изо дня в день утрачивая свою ясность и голубизну, все ниже опускалось к земле. Над морем плотней нависали ненастные серые тучи, чем-то похожие на детдомовское белье, развешанное по двору после большой стирки. Все тяжелее катил свинцовые волны Урал. Нехотя прощаясь с летом, люди с досадой встречали неотвратимую осень, и на их лица наплывала осенняя мгла. Осень входила в жизнь все упорней и убедительней. Там, где еще недавно весело зеленели луга, шуршали теперь желтые стебли. На оголенных побуревших холмах, подобных горбам спящего верблюда, мрачно насупясь, чернели одинокие беркуты.

Стекло форточки в большом детдомовском зале было выбито. Оттуда доносилась нудная песня осени. В ауле эта песня говорит о волках, которые подкрадываются к овцам. В детдоме она напевает нам о том, что печи тоскуют без дров. Кучками собираясь на койках и тесно прижавшись друг к другу, мы ведем веселые глупые споры о том, у кого больше ума — у лысых или у бородатых. Болтаем все вместе, и каждый, не слушая остальных, хохочет над собственной выдумкой. От длиннобородых и лысых вообще разговор, как это бывает всегда у ребят, незаметно переходит на тех, кого мы знаем, — всегда как-то убедительней и вкусней обсуждаются действия ближних. Вот уже возникает вопрос: кто умней и важнее — завдомом или главбух?

Заведующий у нас был человек, к которому одинаково трудно было питать и симпатию и вражду. Обычно он тихо входил к ребятам, осведомлялся о том, кто сдвинул с места тумбочку или койку. Разумеется, никогда и никто не мог назвать имя виновника. В соответствии с невозмутимой бесцветностью заведующего, все принимало прежний невозмутимо бесцветный порядок. Не порицая за нарушение порядка, не похвалив за восстановление его, он удалялся от нас так же тихо, как появлялся. Изо дня в день он был во всем неизменно однообразен. Фамилия его была Койбагаров, имя — Кудайберды. Такие имена и фамилия сами напрашиваются на перевод, в особенности в детской среде. В переводе на русский язык получилось буквально: «Бог дал баранопасов». Это было, кажется, единственной шалостью, которую ребята допустили по отношению к нему.