Когда крепости не сдаются - Голубов Сергей Николаевич. Страница 44
…Еще в начале января, когда определилась задержка с переводом в пехоту, Карбышев телеграфировал начальнику второочередной дивизии, в прикомандировании к которой состоял на Бескидах и в которую не прочь был бы теперь окончательно перейти: «Прошу ходатайства вашего превосходительства переводе меня Васильковский полк». Старший адъютант штаба дивизии отозвался довольно скоро: «Генерал Азанчеев запросил прикомандировании вас Васильковскому пехотному полку. Ответа не поступило». Азанчеев? Это должно было означать, что старый начальник дивизии отчислен, а произведенный в генерал-майоры и назначенный командиром бригады Азанчеев временно заступает в его должность. Карбышев поморщился. Все, что он слышал об Азанчееве под Перемышлем, было двойственно и неопределенно. Но в конце концов не сошелся же свет клином…
…В числе членов комиссии, наблюдавшей за стрельбами на усть-ижорском полигоне, состоял хорошо известный Карбышеву по Бресту фон Дрейлинг. Этот блестящий офицер уже не числился больше по гвардии. Переход в армию дал ему чин, выслуга — другой; он был теперь капитаном и служил в Главном инженерном управлении. Фон Дрейлинг попрежнему был строен, ловок, исполнен здоровья, красив, любезен и разговорчив. Но в его красноречии Карбышев заметил странность, которой не было раньше. Толкуя о стрельбах на полигоне, он назойливо пользовался не вполне корректными сопоставлениями: «прекрасный русский солдат» и тут же — «немецкая техника»; «превосходная русская артиллерия» и — «недостаток снарядов»; «отличная русская кавалерия» и — «особенности позиционной войны». Вместо «немцы» он говорил — «противник»; вместо «Петроград» — «Петербург». Когда Карбышев рассказал фон Дрейлингу о своих затруднениях, он пожал плечами и сказал:
— Русская пехота великолепна, но противник владеет искусством, которого у нее нет. Вы примете пехотную роту только для того, чтобы очень быстро с ней погибнуть. А между тем вы недавно женились, — не так ли? Словом, я хочу вас кусать, если вы, действительно, решили…
Последние слова фон Дрейлинга, явно переведенные с немецкого, растаяли в холодном тумане сумеречного утра, как привязной воздушный шарик, который вырвался вдруг из руки споткнувшегося ребенка.
— Я рассказал вам о моих планах, — резко и сухо оборвал его Карбышев, — вовсе не потому, что нуждаюсь в советах.
«О, как недостает этому офицеру хорошего воспитания, пфуй!» — подумал фон Дрейлинг. Однако его красивое лицо выразило растерянность: он понял свою ошибку. И поэтому проговорил вслух совсем не то, о чем думал:
— Я не хотел вам советовать, — это вышло невольно. Прошу меня извинить. Но я мог бы помочь вам, как старому сослуживцу.
— Чем?
— Мой брат служит в отделе дежурного генерала Главного штаба. Он имеет возможность влиять на перемещения по Северному фронту.
— Вот это прекрасно! — воскликнул обрадованный Карбышев.
Фон Дрейлинг поднял брови, слегка покраснел, дозволяя себе шутку, и сказал рассудительно и тихо:
— Итак, на Шипке все спокойно! Мой брат, с которым я вас познакомлю, не будет давать советы. Он сделает или не сделает…
…Холодно-безучастный полковник из комитетской канцелярии спросил Карбышева:
— Завтра вы не едете в Усть-Ижору?
— Нет.
— Отлично. Вы никогда не бывали на Путиловском заводе?
— Нет.
— Если хотите…
Поручение было пустое. Но Карбышев и не думал отказываться. В первый год войны Путиловский завод давал по тридцати пушек в месяц; летом прошлого года — по сто восьмидесяти, а теперь, говорят, — по триста. Десять орудий в сутки! Увидеть великанское нутро этого гиганта было в высшей степени интересно.
— Пожалуйста. Приказывайте, господин полковник…
Дымная и ржавая перспектива завода открывалась издалека. В эту перспективу входили длинные составы готовых к отправке поездов. Пристыв колесами к бесчисленным платформам, таились под серыми брезентовыми колпаками отправлявшиеся на фронт пушки. Но составы не громыхали, мерно раскачиваясь на рельсовых стыках, — они стояли на месте. И красные позвонки хвостатых эшелонных чудищ — платформы — тоже никуда не шли. Да и вся перспектива завода казалась неживой. Нет, глаз не обманывал Карбышева. И ухо его не ошибалось. В неподвижности и тишине оцепенел завод. Молчала дробь чеканщиков в котельных. Замер лязг электрических сверл. Не вялась над крышей кузницы копоть. Сквозь черные стекла не прыгало бледное пламя горнов и не двигались возле него быстрые тени людей. Под высоким стеклянным куполом просторной башенной мастерской тоже было пусто. Еще не потухла мартеновская, похожая снаружи на грязный двухъярусный вокзал, но угольные платформы уже не въезжали в ее темноту и не пропадали в ней. Где-то далеко внутри мартеновской стояла наклонная струя белого огня, — из печи выпускалась плавка. Струя изливалась из моря, спокойного, ослепительного, нестерпимо жаркого. Перед морем суетились полуголые люди в глухих синих очках. Струя лилась, но казалась неподвижной, и было непонятно: как же это может быть? «Печку держать на кипу!» — отчаянным голосом приказывал мастер. Но и мартеновская стала через полчаса. Путиловский завод бастовал…
…Казалось, завод раздавил улицу. Из-под его бетонных ног вздулась она мелкими пузырьками слепых домишек. Огромные пустыри льнули к домишкам — тусклый пейзаж ушедшей в землю улицы. Извозчичьи сани медленно подвигались к Нарвской заставе, скрежеща полозьями по лысой мостовой. Карбышев возвращался с завода. И много людей вокруг тоже или ехали, как он, на «ваньках», или выглядывали из окон трамвайных вагонов, или пешком огибали углы улиц, кланялись друг другу или шагали в вялой задумчивости. Эта мирная картина странно раздражающим образом действовала на Карбышева. В конце концов он не понимал ни себя, ни всех этих людей. В самом деле, как можно вот этак спокойно ходить, ездить, кланяться, когда почти рядом — фронт, окопы, пушки и кровь, а Путиловский стоит, недодавая по десяти орудий в день? Почему стоит Путиловский? Кто виноват? В глаза Карбышеву бросились очереди у булочных. Вспомнился чей-то рассказ: булочные открываются в семь часов утра, а очереди выстраиваются с шести; к вечеру — тоже; ждут выпуска в продажу булок дневной выпечки; на дверях призаставных столовых и кухмистерских висят объявления: «Сегодня обед без хлеба». Но кто же во всем этом виноват? Карбышев обедал на Михайловской улице в польской столовой, хорошо памятной ему еще по академическим временам. Добраться отсюда до Михайловской и вообще-то нелегко. А сейчас это было почти невозможно: то, что Карбышев принял за очередь у булочной, было хвостом огромной толпы, валившей к Нарвской заставе. Подреза пронзительно взвизгнули и затихли. Косматая лошаденка стала, косо водя крутыми боками. Извозчик сказал:
— Не проедем тутотка, ваше благородие!
— А что!
— Сами изволите видеть…
— А в объезд?
— Как прикажете!
Старик зачмокал, задергал вожжами, завертел кнутом над репицей своего конька, и сани съехали в проулок, заскользили пустырем и выкатились прямо к Нарвской заставе. Карбышев очутился впереди огромной толпы из мужчин, женщин и детей, которая, громко гуторя и что-то крича, запевая то одну песню, то другую и не допевая ни одной, туго теснясь в уличном канале, медленно подступала к заставе.
— Стой, — сказал Карбышев своему извозчику, — дальше не поедем. Получай!
Он вышел из саней и прислонился к желтому простенку между окнами двухэтажного каменного дома. Ему непременно хотелось понять, что именно здесь происходит. И постепенно он начинал понимать. Вот пеший солдатский конвой обтянул со всех сторон группу мужчин. Люди эти идут, вздернув головы, оглядываясь с вызывающей усмешкой; это они поют и кричат, машут с деланной беззаботностью руками, подавая знаки женским платкам и рабочим кепкам, наседавшим со всех сторон на конвой. «Замучен тяжелой неволей…» — взлетает где-то сзади, потом спереди и камнем падает вниз.
— Господин капитан! — услышал Карбышев молодой и свежий голос, — здравствуйте, господин капитан.