Когда крепости не сдаются - Голубов Сергей Николаевич. Страница 59

Карбышев не верил ушам. Он закусил губу так, что она побелела, и молчал.

Азанчеев махнул рукой.

— Удивлены, полковник? Да, это я, я, я говорю вам. И вы не будете со мной спорить, так как согласны. Невеселая штука, Россия! Или мы — глупый, легкомысленный, насмешливый народ; или мы — умный народ, с энергией, с волей, а насмешливость наша — признак скорого высокого взлета.

Он круто повернулся на каблуках и кругами заходил по комнате.

— Молчите? Извините меня, но вы сейчас похожи на божью коровку, которая падает на спину и прикидывается мертвой, как только к ней прикоснутся. Зачем вы прячетесь? Чего вы боитесь? Вы — один из тех офицеров, которые…

Карбышев спросил быстро и коротко:

— Чего вы хотите от меня, ваше превосходительство?

— Чего? Я скажу вам. Вы — голос армии, голос лучшего, что есть в нашей несчастной, издерганной, истерзанной, разваливающейся армии. Надо сделать невозможное: оздоровить, исцелить армию, загасить спонтанную гангрену ее истомившегося духа. Если никто не возьмет этого на себя и если никто не поможет тому, кто возьмет, — конец. Тогда все погибло.

— Повидимому, вы берете это на себя?

— Да, беру. Я уезжаю в Петроград. И я найду там правду! Ваш долг, полковник, помочь мне…

«Хорош гусь! — подумал Карбышев, — а ведь он и в самом деле что-то затевает…» И Карбышев не ошибался. Уже не в первый, а может быть, в двадцатый раз Азанчеев отвечал на вопросы своих удивленных подчиненных: «Еду искать правду!» Но он лгал. Просто он почуял близость революции. Он был уверен, что ее начнет и возглавит Государственная дума. Для людей даровитых, энергичных, деятельных, умеющих и любящих рисковать, наступало время интересных шансов. В Петрограде Азанчеев добьется встреч с думскими либералами из октябристов, кадет, а может быть, — на месте будет виднее, — даже из трудовиков и эсдеков. Он расскажет им страшные вещи о неспособности старших генералов, выбор которых обусловлен всей внутренней политикой, о брожении среди солдат, о неизбежности поражений. Он хорошенько припугнет и потребует от них именем армии переворота. Заверит, будто вся армия видит в одной лишь Государственной думе все свое спасение. Никому и в голову не придет, что Азанчеев не разговаривал ни с одним солдатом и понятия не имеет, чего хотят в действительности солдаты. Члены Государственной думы будут приятно польщены. «Какой умный, передовой, образованный и просвещенный генерал!» Они скажут кокетливо, что сделать ничего не могут. А на ушко шепнут: «Если что случится, ждите вызова в Петроград!» Когда невозможно остановить движение, надо пытаться сделать другое: направить его с тем, чтобы ребенок-народ причинил себе как можно меньше зла. Для этого офицеры должны войти в союз с известной частью солдатской массы, раздавить с ее помощью анархию и сохранить силу армии. Нельзя оставаться в стороне. Надо идти и бороться. У солдат возникает какая-то организация. Надо раскрыть ее, вступить в нее, внести в солдатское дело офицерскую культуру, повести за собой эти серые ряды… Словом, у Азанчеева были жадные зубы, и ему непременно хотелось участвовать в суматохе.

Но для такого плана Карбышевы необходимы. И Азанчеев смотрел на подполковника, как голодный удав на кролика.

— Мне очень важно знать, что вы думаете… Общая система… армия… война…

Карбышев был далек от разгадки истинных намерений бойкого генерала. Однако самые смутные опасения рождались в нем. И он ответил на них быстрым ударом пулеметной очереди:

— Что касается общей системы, то думаю: подлость и пошлость язвами въелись в больное тело России; и начни мы возглашать теперь в церквах многолетие Милюкову Первому, — все равно не поможет. А о войне полагаю, что исторически оправдываются лишь те войны, которые ведутся во имя человеческого прогресса. Эта же…

— Вы свободны, полковник, — сухо сказал Азанчеев, — благодарю вас, — и фыркнул, точно к носу его подступила горчица.

* * *

Начались весенние дожди. Реки, стекавшие по восточным склонам Лесистых Карпат, заметно вспухли, раздались вширь и стремительно понеслись вперед. Туманы окутали хребет. Огромные пики, торчавшие к югу от Лопушны и превосходно видные в хорошую погоду, — Черная Гора, гора Поп-Иван — растаяли в непроницаемых клубах белой мглы. Леса дышали сыростью. Карбышев мыкался по участкам позиции, грязный, мокрый и неутомимый. Лидия Васильевна говорила мужу:

— Дика, ты такой деятельный и трудолюбивый, что я и представить себе не могу, как ты будешь жить после войны. Вот кончится война и…

Выдалась редкая минута, когда они стояли рядом на берегу Серета и смотрели на реку. Тут было дивно. Прозрачный сумрак весеннего вечера помогал очарованию. По всей ширине разлившейся реки плыли аквамариновые башни, изумрудные замки, причудливо окаймленные коричневыми остатками густо унавоженного зимнего пути. Проруби стояли то боком, то вкось, словно окна узорчатых ледяных домов. Вода подбывала. С каждым плеском она подходила все ближе к береговым сараям, — на аршин, на пол-аршина. Уже и забора нет, он под водой. Подо льдом, глубоко внизу, что-то грозно хлопало. Быстрый, резкий треск бежал во все стороны…

— Пофантазируем вместе, — отвечал Карбышев, ласково глядя в озабоченные серые глаза Лидии Васильевны, — если война кончится, а революции не случится, я тотчас выйду в отставку, поступлю в Архитектурный институт и сделаюсь архитектором-художником. Хорошо? А если, — что гораздо вернее, — революция грянет, тогда…

— Что?

— Тогда — дело иное… Чуешь? Живется точно накануне чего-то, и страстно хочется чего-то дождаться… Чего?

— Не верю я в революцию. Уж очень много слов. Кабы словами можно было сделать счастье народа, оно было бы давным-давно сделано. Между тем говорится все, что только можно сказать, и не делается ничего.

— Верно. А почему?

— Не знаю.

— Спроси у Гете.

— Гете, ответьте, пожалуйста!

— Потому что для новой истины нет ничего вреднее старых предрассудков. Уж очень много прохвостов играют на дудочке смирения, прощения, терпения и любви.

— А я все-таки в революцию не верю…

— Веришь — не веришь… Любит — не любит… «Раз в крещенский вечерок девушки гадали…» Да, еще и Азанчеев по такой же системе политические пасьянсы раскладывает…

Лидия Васильевна обиделась.

— Удивительная манера у тебя, Дика, обливать людей холодной водой. Я только сказала свое мнение. Могу сказать? Могу. При чем же тут Азанчеев? Он — крайне неприятный человек. Потом «крещенский вечерок». Из девиц…

— Знаю, знаю. Из девиц много исторических личностей вышло: Клеопатра, Юдифь, Екатерина Вторая, Сонька-Золотая Ручка…

— Нет, невозможно с тобой разговаривать, Дика… Просто невозможно!

Через несколько дней после этого «невозможного» разговора Карбышев вернулся с участка много раньше обыкновенного и, с разбегу влетев в дом, закричал:

— Ну, кто прав: я или ты?

— А что случилось? — спросила Лидия Васильевна.

Он подошел к ней и крепко обнял.

— Запомни нынешний день, — все, все запомни, до мелочей. И меня, сегодняшнего, запомни навсегда. Слышишь?

— Неужели…

— Да! Да! Она самая: революция!..

…Итак, открылась новая, совершенно новая страница истории. Что на ней напишется? Не все представляли себе это одинаково. Карбышев был полон радостных и светлых ожиданий. Заусайлов предчувствовал дурное. Начальство назначило на третье марта парад и молебен. Все церемонии прошли торжественно и чинно. Гремели многолетья, войска охотно кричали «ура!». В их настроении чуялся живой подъем. Кончилось торжество речами. Очень понравилась речь военного чиновника 14-го класса Головленкова. «Это не только революция, граждане, это эпоха! — восклицал оратор, — новая эпоха пришла! Кто не понимает, — пропал. Бороться с новой эпохой нельзя, — глупо. Например: представьте вы себе человека, который вышел навстречу поезду, стал посередь железнодорожного полотна, распятил руки крестом и шепчет: „Сухо дерево! Мать пресвятая пятница! Ан, бес, не наскочишь!“ Он шепчет, а поезд летит, рассыпая искры и грохоча… Погиб глупый, темный человек! Понимаете, граждане? Эпоха… эпоха… эпоха…» Все хорошо. Но вечером Заусайлов пришел к Карбышевым сумрачный и расстроенный. Приложившись к ручке Лидии Васильевны, тщательно обтерев платком лысину, отстегнув от пояса шашку и поставив ее в угол, — все это делалось каким-то нарочито медленным образом, — он пристально поглядел на Карбышева и сказал: