Железный доктор (Собрание сочинений. Т. I) - Эльснер Анатолий Оттович. Страница 22

Обогнув озеро и приблизившись к ней, я тихо вскарабкался на камень и стал за ее спиной.

— Княжна!..

Она поднялась в страшном волнении.

— Как вы меня испугали!.. Но, скажите, ведь вы не знали этого места — что вас побудило разыскать меня? Любовь или желание посмеяться над больным, одиноким существом…

— Полноте, княжна; оставьте все эти странности и поверьте — я очень рад, что, наконец, нашел вас. Это было нелегко.

— Вы меня нашли, а я, сидя здесь, думала все том, что вас потеряла… ваше сердце… и никогда уже не скажу, что его снова нашла… как в первый раз, когда, увидев вас, подумала: нашла. В самом красивом цветке может скрываться змея… Она выползла и обвилась вокруг моей шеи…

— Княжна, вы выражаетесь очень странно.

— Милый доктор, вы можете догадаться, о ком я говорю: эта змея — моя мачеха. О, она красива — очень, очень и вы восхищаетесь ею… Не отрицайте эту печальную очевидность. Восхищаетесь, не думая о том, что этот цветок полон яда. В ее лице я читаю мою гибель, ее взгляды убивают… Я трепещу от ее ласкового претящего голоса и мне все кажется, что ее речи — тонкие змейки, которыми она хочет обвить меня и неожиданно задушить. О, я ясно все вижу… вижу ее душу… Она смотрит из ее глаз и я читаю. Нам, бедненьким нервным созданиям, сама природа дает способность второго зрения для того, чтобы, видя на дне человеческого сердца всяких ядовитых змеек, мы почувствовали бы отвращение к жизни и не очень бы сокрушались, что нам так рано приходится ложиться в гроб…

Она говорила все это тихим, печальным голоском, нервно вздрагивая тоненьким телом; голова ее, с распущенными черными кудрями волос, покачивалась так, что, казалось, вот-вот упадет, как плод с надрезанной ветки.

— Милый доктор, вы побледнели. Что с вами?

Да, я чувствовал, что бледнею; я бледнел от внутренней тревоги, так как ее слова кололи меня, как иглы; бледнел от поднявшейся злобы во мне и ненависти к ней. Были мгновения, когда я чувствовал непреодолимое желание оторвать эту чудную больную головку от тоненького больного тельца. Кто не поймет причины этого страшного взрыва злобы во мне! Преступление ищет тьмы и человек полагает, что его мысли достаточно скрыты от постороннего ока в самых потаенных глубинах его души. Деспоты и хитрецы не выносят пристально устремленных на них глаз. Поймите же и меня: невинная девушка объявляет, что у нее какое-то двойное зрение, с помощью которого она читает людей: значит, возможно, что разгадает и меня; а там во мне зловещие замыслы, за моим видимым лицом таится другое лицо моей души — безобразное и страшное, и вот она выражает претензию видеть его, смотреть на него, ужасаться. Она — мой немой обличитель, и натурально, что ее признание породило во мне ненависть к ней. И вот еще что прошло в уме моем: я, гордый Кандинский, вообразивший, что могу править собой, как кормчий кораблем, увидел ясно, что подчиняюсь общим законам, как всякий человек, — Петр да Иван, да еще миллионы других. Кормчий роняет из своих рук руль и корабль вертится и бьется о подводные рифы, летит, вздымаемый волнами и кормчий чувствует бессилие совладать с ним. Моя гордость была глубоко унижена. Кандинский не великан, который бы мог идти по указанию своей железной воли. В груди его — ад и пламя, пламя это подхватит его и понесет, куда он вовсе не желает, и выбросит, как всякого преступника, униженного и разбитого. Такой конец не представляет для меня ничего привлекательного. Того ли я ожидал? Я хотел осуществить свои идеи бесстрастно и холодно, не как преступник, а как делает это природа: убивает без преступления. Вместо этого получается что-то мизерное: человек, которого мучают страсти и совесть, что вовсе не есть новость под луной. В результате всего этого поднявшееся самолюбие стало нашептывать мне идти по избранному пути хотя в пропасть, истерзать себя, но подчинить свои чувства холодной воле.

Не помню, что и как я ответил княжне, но она вскричала с неподражаемой грустью:

— Милый Кандинский, я читаю в вашем лице грустную истину: вы любите эту женщину с сердцем дикой кошки, и потому судьба моя свершилась.

— Ваша мачеха прекрасная женщина, умеющая свято выполнять свой долг жены вашего отца, и меня, Нина Евстафьевна, крайне огорчает ваше предубеждение к ней.

Она ничего не ответила на эти слова и села на камень. Голова ее упала на грудь и широко раскрытые глаза снова уставились в воду с таким видом, точно она всматривалась в глубину своей могилы. Она походила на статую скорби. Обоюдное молчание это было довольно-таки неприятным.

— Милая княжна, я не понимаю вашей грусти в этом дивном, уединенном месте. С таким видом можно сидеть разве в темнице; а здесь, посмотрите вокруг себя: остроконечные скалы, между которыми, смотрите — узенькие долинки, теряющиеся там далее в горах, точно зеленые дорожки, по которым ступают незримые горные феи и, полные шаловливой радости, поднимаются на вершины гор к самому небу; там они несутся в веселом хороводе, обвивая друг друга пурпуровыми лучами вместо лент… Вы ничего этого не хотите замечать, и посмотрите, в этом прозрачном озере, как уныло отражается ваш печальный образ.

Несомненно, я нарочно выражался языком богов, и мне было бы совестно, если бы не было так злобно и смешно.

Княжна прислушивалась к моим словам, точно к музыке, несущейся из уст тех горных фей, которых изобрело мое воображение.

— О, Кандинский красноречив — я это знаю. Вы — поэт и медик, только второй смеется над первым, и потому у вас такой холодный вид. Мой милый, вы тушите священный огонь вашего сердца холодом иронии. Ваша душа — алтарь, но ум — холодильник, который тушит небесный свет… отдайте мне одно — ваше сердце и бросьте дьяволу остальное… или все равно — вашей Тамаре. Любите ее только умом, но сердце ваше…

Она внезапно умолкла, но в глазах ее, уставленных на меня, отражался рай надежд и небесной любви.

— Княжна, повторяю, я люблю вашу мачеху почтительной любовью, не той, которая может вызывать ревность… Однако же, мое сердце, как принято выражаться, не свободно… в нем поселилось новое для меня чувство, и я напрасно боролся с собой…

— И не боритесь: лукавая Тамара знает, как рассыпать огонь своего сердца, чтобы растаяла ледяная кора, в которую закован холодный Кандинский.

— Я сказал: нет.

— Повторяю: да.

— Ваше упорство меня очень неприятно поражает, Нина; говорю в последний раз: вы ошибаетесь.

— Так кто же это счастливейшее создание?!.. — воскликнула она надтреснутым больным голосом и, что меня крайне удивило — с какой-то грустной иронической улыбкой на губах. — Это создание, конечно, должно быть сотканным из пламени и эфира и, по крайней мере иметь крылья на плечах — ангела или злого духа — не знаю. Обыкновенную девушку, которая бы вас так доверчиво любила, как я, вы не можете любить…

Я находился в самом глупейшем положении: наивная княжна высказала все это с явным сарказмом, сопровождавшимся неподражаемой горечью и грацией движений. Положительно, она оказалась гораздо умнее и проницательнее, нежели я думал; ее наивность обманула меня.

Тревога, поднявшаяся во мне, не дала мне возможности удержаться от фразы, которая чуть слышно сорвалась с моих губ:

— Ужели вы не видите, кого я люблю?..

— Говорите?

— Вас.

— Кандинский!..

Это восклицание она произнесла голосом, полным огорчения и укора. Затем, я думал, что она, по крайней мере, бросится мне на шею, но увы, случилось нечто мной непредвиденное.

Она отвернулась, села на камень и вдруг горько расплакалась. Мне оставалось только смотреть и недоумевать о причине этого обильного излияния благородной влаги из глаз.

— Вы стоите и смотрите на меня безучастно и холодно и говорите, что любите меня.

Слезы полились сильнее, положительно ручьями, после того, как все это она произнесла голосом неизъяснимой скорби и укора. Мое положение становилось все более глупым, хотя в уме пробегали медицинские соображения с саркастической окраской: «Нет ли какой-нибудь микстуры остановить этот поток слез?». Она, между тем, прерывающимся голосом говорила: