Порнография - Гомбрович Витольд. Страница 13
– Но червей-то вы любите с ним давить!
– Что вы прицепились к этому червяку? Он его придавил, ну и я тоже.
– Вы прекрасно знали, что червяк мучается!
– Что-то я вас не понимаю…
Снова ничего не ясно. Она сидела рядом со мной. Внезапно мне пришла мысль бросить все это – выйти из игры… Моя ситуация – это ситуация человека, который барахтается в эротизме, – нельзя же так! Я должен срочно заняться чем-то другим, более подходящим – заняться серьезными делами! Неужели так трудно вернуться к нормальному, такому привычному для меня состоянию, когда совсем другие предметы представляются интересными и важными, а такие забавы с молодежью становятся лишь достойными презрения? Но что же делать, если человек возбужден, любит собственное возбуждение, возбуждается им и без этого возбуждения нет для него жизни?! Указывая еще раз на Кароля пальцем, который стал обвиняющим перстом, я заявил намеренно подчеркнуто, чтобы прижать ее к стене, чтобы вырвать у нее признание:
– Вы существуете не для себя. Вы существуете для кого-то. Но в таком случае вы существуете для него. Вы ему принадлежите!
– Я? Для него? Ему? Что вы имеете в виду?
Она рассмеялась. Этот постоянный, непрестанный их смех – ее и его – смех, все скрывающий! Отчаянье.
Она отвергала его… смеясь… Отталкивала смехом. Этот ее смех был коротким смешком, был лишь обозначением смеха – но в это короткое мгновение сквозь ее смех я увидел и его смех. Тот же приоткрывшийся в смехе рот и в нем зубы. Это было «красиво»… увы, увы, это было «красиво». Оба они были «красивы». Поэтому она и не хотела!
7
Руда. Мы вышли перед крыльцом из обоих экипажей, появился Вацлав и подбежал к будущей супруге, чтобы приветствовать ее на пороге своего дома, – нас же он принял с дружелюбной, очень спокойной вежливостью. В передней мы целовали руку пожилой пани, усохшей и крошечной, от которой веяло запахом трав и лекарств и которая любовно, заботливо пожимала наши пальцы. Дом был полон, вчера неожиданно приехала семья из-под Львова, которую устроили на втором этаже, в салоне стояли кровати, горничная бегала, дети играли на полу среди узлов и чемоданов. В связи с этим мы сказали, что на ночь вернемся в Повурну – но пани Амелия никак не хотела с этим согласиться и умоляла нас «не обижать ее», все как-нибудь разместимся. Другие соображения также заставляли поспешить с возвращением – Вацлав информировал нас, мужчин, что прибыли двое из АК и попросили ночлега, и, как вытекало из некоторых их скупых высказываний, в этом районе готовится какая-то акция. Все это создавало определенную нервозность – но мы расположились в креслах темноватого, многооконного салона, и началась беседа, и пани Амелия обратилась к Фридерику и ко мне с вежливыми расспросами о нашей жизни и наших невзгодах. Ее голова, чересчур старая и усохшая, поднималась на стебельке шеи, как звезда. И, конечно же, это была неординарная личность, и вообще сама атмосфера этого дома оказывала исключительно сильное воздействие, нет – славословие в ее честь не было преувеличением, мы имели дело не с обычной почтенной помещицей провинциального масштаба, а с личностью, авторитет которой давил с властной силой. Трудно объяснить, в чем это выражалось. Такое же, как у Вацлава, но, пожалуй, более глубокое уважение к человеческой личности. Вежливость, идущая от взлелеянного чувства собственного достоинства. Деликатность, почти одухотворенная, вдохновенная, хотя и в высшей степени естественная. И удивительная праведность. Однако все это, по сути своей, было неслыханно категоричным, здесь воцарилась какая-то высшая, отсекающая все сомнения истина, и для нас, для меня и, наверное, для Фридерика, этот дом с такими четкими нравственными принципами сразу же стал местом отдохновения, чудесным оазисом. Ибо здесь господствовал метафизический, или запредметный, внетелесный принцип, короче говоря, католический Бог, свободный от телесности и слишком серьезный, чтобы гоняться за Геней и Каролем. Это выглядело так, будто рука мудрой матери дала нам шлепка, нас призвали к порядку, и все встало на свои места. Геня с Каролем, Геня плюс Кароль, стали тем, чем они всегда были, обычной молодежью – а Геня с Вацлавом обрели значимость, но только в смысле любви и брака. Мы же, старшие, вновь обрели атрибуты своего старшинства и неожиданно для себя так сильно в них укоренились, что не могло быть и речи о какой-то угрозе оттуда, снизу. Словом, повторилось то «отрезвление», которое привез нам Вацлав в Повурну, но в еще более резкой форме. Снят тяжелый гнет молодых колен с нашей груди.
Фридерик ожил. Освобожденный от их проклятых ног, их ног затаптывающих, он как бы поверил в себя – передохнул – и сразу засиял во всем своем блеске. То, что он говорил, не было чем-то значительным – обычные слова для поддержания разговора, – однако каждая мелочь приобретала значение благодаря его личности, его восприятию, его сознанию. Самое обычное слово, например «окно», или «хлеб», или «спасибо», приобретало совсем иной привкус в этих устах, которые отлично «знали, что говорят». Он сказал, что «любит маленькие радости», и это тоже стало значительным, хотя бы в смысле тонкого завуалирования значительности. В максимальной степени стал ощутим его своеобразный взгляд на мир, являющийся следствием его развития и жизненного опыта – вдруг это резко конкретизировалось, – в конце концов, человек что-то значит всегда лишь в той степени, в какой сам себе придает значение, и в данном случае мы имели дело с титаном, с исполином, ибо нельзя было не почувствовать, какое он грандиозное явление в его собственном самовосприятии – грандиозное не в масштабе шкалы социальных ценностей, а как бытие, экзистенция. И это одинокое его величие принималось Вацлавом и его матерью с открытой душой, будто оказание ему почестей доставляло им высочайшее наслаждение. Даже Геня, казалось бы главное лицо в этом доме, была отодвинута на второй план, и все внимание сосредоточилось на Фридерике.
– Пойдемте, – сказала Амелия, – я покажу вам, пока подают обед, вид с террасы на реку.
Она была настолько им поглощена, что лишь к нему и обращалась, забыв о Гене, о нас… мы вышли с ними на террасу, откуда действительно крутыми уступами земля сбегала к водной глади, почти неразличимой и будто застывшей. Довольно красивый вид. Но у Фридерика невольно вырвалось:
– Бочка.
И он смутился… потому что вместо того, чтобы восхищаться пейзажем, заметил нечто низменное – бочку, ничем особо не примечательную, брошенную набок под деревом. Он не знал, зачем он ее приплел и как от нее избавиться. А пани Амелия повторила:
– Бочка.
Она вторила ему тихо, но очень проникновенно, как бы подтверждая и соглашаясь, в каком-то добровольном и внезапном сговоре с ним – будто не чужды им были такие вот нечаянные озарения, неожиданная сосредоточенность на каком-то случайном предмете, который становится самым важным, да, именно сосредоточенность… о, у этих двоих было много общего! Кроме нас, обедать села та семья беженцев с детьми – но большое количество людей за столом, эта толчея, и бегающие дети, и импровизированный обед не способствовали хорошему настроению… мучительный это был обед. И постоянно пережевывалась «ситуация», как общая, в связи с немецким отступлением, так и местная, меня же ставил в тупик этот стиль деревенских разговоров, так отличающихся от варшавских, понимал я через пятое на десятое, но вопросов не задавал, не хотел ни о чем спрашивать, потому что чувствовал, что не следует, да и неудобно, зачем мне это, и так когда-нибудь узнаю, я пил в этом гомоне и лишь подмечал, что пани Амелия, неутомимо общаясь со всеми с высоты своей усохшей головки, относится к Фридерику с каким-то особым вниманием, прикована к нему и напряжена – казалось, она влюблена в него… Любовь? Скорее это была та же магия его всепроникающего интеллекта, которую я неоднократно испытал на себе. Так резко, так неотвратимо был он интеллектуален! И Амелия, наверняка напрактиковавшаяся в многочисленных упражнениях в медитации и в духовных бдениях, сразу распознала, с кем имеет дело. Некто в высшей степени концентрации, отбросивший все иллюзии и признающий только крайность – какова бы она ни была, – некто крайне серьезный, по сравнению с кем все остальные были просто детьми. Открыв Фридерика, она со всей страстью возжаждала узнать, как этот гость поведет себя с ней – примет ли он ее или же отвергнет вместе с той истиной, которую она в себе выпестовала.