Обломов - Гончаров Иван Александрович. Страница 70
«Ах, Боже мой, что я наделал!» – думал он.
– Да мне не нужна квартира, – говорил Обломов, – я еду за границу…
– За границу! – перебил Тарантьев. – Это с этим немцем? Да где тебе, не поедешь!
– Отчего не поеду? У меня и паспорт есть: вот я покажу. И чемодан куплен.
– Не поедешь! – равнодушно повторил Тарантьев. – А ты вот лучше деньги-то за полгода вперед отдай.
– У меня нет денег.
– Где хочешь достань: брат кумы, Иван Матвеич, шутить не любит. Сейчас в управу подаст: не разделаешься. Да я свои заплатил, отдай мне.
– Ты где взял столько денег? – спросил Обломов.
– А тебе что за дело? Старый долг получил. Давай деньги! Я за тем приехал.
– Хорошо, я на днях приеду и передам квартиру другому, а теперь я тороплюсь…
Он начал застегивать сюртук.
– А какую тебе квартиру нужно? Лучше этой во всем городе не найдешь. Ведь ты не видал? – сказал Тарантьев.
– И видеть не хочу, – отвечал Обломов, – зачем я туда перееду? Мне далеко…
– От чего? – грубо спросил Тарантьев.
Но Обломов не сказал, от чего.
– От центра, – прибавил он потом.
– От какого это центра? Зачем он тебе нужен? Лежать-то?
– Нет, уж я теперь не лежу.
– Что так?
– Так. Я… сегодня… – начал Обломов.
– Что? – перебил Тарантьев.
– Обедаю не дома…
– Ты деньги-то подай, да и черт с тобой!
– Какие деньги? – с нетерпением повторил Обломов. – Я на днях заеду на квартиру, переговорю с хозяйкой.
– Какая хозяйка? Кума-то? Что она знает? Баба! Нет, ты поговори с ее братом – вот увидишь!
– Ну, хорошо; я заеду и переговорю.
– Да, жди тебя! Ты отдай деньги, да и ступай.
– У меня нет; надо занять.
– Ну, так заплати же мне теперь, по крайней мере, за извозчика, – приставал Тарантьев, – три целковых.
– Где же твой извозчик? И за что три целковых?
– Я отпустил его. – Как за что? И то не хотел везти: «по песку-то?» – говорит. Да отсюда три целковых – вот двадцать два рубля!
– Отсюда дилижанс ходит за полтинник, – сказал Обломов, – на вот!
Он достал ему четыре целковых. Тарантьев спрятал их в карман.
– Семь рублей ассигнациями за тобой, – прибавил он. – Да дай на обед!
– На какой обед?
– Я теперь в город не поспею: на дороге в трактире придется; тут все дорого: рублей пять сдерут.
Обломов молча вынул целковый и бросил ему. Он не садился от нетерпения, чтоб Тарантьев ушел скорей; но тот не уходил.
– Вели же мне дать чего-нибудь закусить, – сказал он.
– Ведь ты хотел в трактире обедать? – заметил Обломов.
– Это обедать! А теперь всего второй час.
Обломов велел Захару дать чего-нибудь.
– Ничего нету, не готовили, – сухо отозвался Захар, глядя мрачно на Тарантьева. – А что, Михей Андреич, когда принесете барскую рубашку да жилет?..
– Какой тебе рубашки да жилета? – отговаривался Тарантьев. – Давно отдал.
– Когда это? – спросил Захар.
– Да не тебе ли в руки отдал, как вы переезжали? А ты куда-то сунул в узел да спрашиваешь еще…
Захар остолбенел.
– Ах ты, Господи! Что это, Илья Ильич, за срам такой! – возопил он, обратясь к Обломову.
– Пой, пой эту песню! – возразил Тарантьев. – Чай, пропил, да и спрашиваешь…
– Нет, я еще отроду барского не пропивал! – захрипел Захар. – Вот вы…
– Перестань, Захар! – строго перебил Обломов.
– Вы, что ли, увезли одну половую щетку да две чашки у нас? – спросил опять Захар.
– Какие щетки? – загремел Тарантьев. – Ах ты, старая шельма! Давай-ка лучше закуску!
– Слышите, Илья Ильич, как лается? – сказал Захар. – Нет закуски, даже хлеба нет дома, и Анисья со двора ушла, – договорил он и ушел.
– Где ж ты обедаешь? – спросил Тарантьев. – Диво, право: Обломов гуляет в роще, не обедает дома… Когда ж ты на квартиру-то? Ведь осень на дворе. Приезжай посмотреть.
– Хорошо, хорошо, на днях…
– Да деньги не забудь привезти!
– Да, да, да… – нетерпеливо говорил Обломов.
– Ну, не нужно ли чего на квартире? Там, брат, для тебя выкрасили полы и потолки, окна, двери – все: больше ста рублей стоит.
– Да, да, хорошо… Ах, вот что я хотел тебе сказать, – вдруг вспомнил Обломов, – сходи, пожалуйста, в палату, нужно доверенность засвидетельствовать…
– Что я тебе за ходатай достался? – отозвался Тарантьев.
– Я тебе прибавлю на обед, – сказал Обломов.
– Туда сапог больше изобьешь, чем ты прибавишь.
– Ты поезжай, заплачу.
– Нельзя мне в палату идти, – мрачно проговорил Тарантьев.
– Отчего?
– Враги есть, злобствуют на меня, ковы строят, как бы погубить.
– Ну, хорошо, я сам съезжу, – сказал Обломов и взялся за фуражку.
– Вот, как приедешь на квартиру, Иван Матвеич тебе все сделает. Это, брат, золотой человек, не чета какому-нибудь выскочке-немцу! Коренной, русский служака, тридцать лет на одном стуле сидит, всем присутствием вертит, и деньжонки есть, а извозчика не наймет; фрак не лучше моего; сам тише воды, ниже травы, говорит чуть слышно, по чужим краям не шатается, как твой этот…
– Тарантьев! – крикнул Обломов, стукнув по столу кулаком. – Молчи, чего не понимаешь!
Тарантьев выпучил глаза на эту никогда не бывалую выходку Обломова и даже забыл обидеться тем, что его поставили ниже Штольца.
– Вот как ты нынче, брат… – бормотал он, взяв шляпу, – какая прыть!
Он погладил свою шляпу рукавом, потом поглядел на нее и на шляпу Обломова, стоявшую на этажерке.
– Ты не носишь шляпу, вон у тебя фуражка, – сказал он, взяв шляпу Обломова и примеривая ее, – дай-ка, брат, на лето…
Обломов молча снял с его головы свою шляпу и поставил на прежнее место, потом скрестил на груди руки и ждал, чтоб Тарантьев ушел.
– Ну, черт с тобой! – говорил Тарантьев, неловко пролезая в дверь. – Ты, брат, нынче что-то… того… Вот поговори-ка с Иваном Матвеичем да попробуй денег не привезти.
II
Он ушел, а Обломов сел в неприятном расположении духа в кресло и долго, долго освобождался от грубого впечатления. Наконец он вспомнил нынешнее утро, и безобразное явление Тарантьева вылетело из головы; на лице опять появилась улыбка.
Он стал перед зеркалом, долго поправлял галстук, долго улыбался, глядел на щеку, нет ли там следа горячего поцелуя Ольги.
– Два «никогда», – сказал он, тихо, радостно волнуясь, – и какая разница между ними: одно уже поблекло, а другое так пышно расцвело…
Потом он задумывался, задумывался все глубже. Он чувствовал, что светлый, безоблачный праздник любви отошел, что любовь в самом деле становилась долгом, что она мешалась со всею жизнью, входила в состав ее обычных отправлений и начинала линять, терять радужные краски.
Может быть, сегодня утром мелькнул последний розовый ее луч, а там она будет уже – не блистать ярко, а согревать невидимо жизнь; жизнь поглотит ее, и она будет ее сильною, конечно, но скрытою пружиной. И отныне проявления ее будут так просты, обыкновенны.
Поэма минует, и начнется строгая история: палата, потом поездка в Обломовку, постройка дома, заклад в совет, проведение дороги, нескончаемый разбор дел с мужиками, порядок работ, жнитво, умолот, щелканье счетов, заботливое лицо приказчика, дворянские выборы, заседание в суде.
Кое-где только, изредка, блеснет взгляд Ольги, прозвучит Casta diva, раздастся торопливый поцелуй, а там опять на работы ехать, в город ехать, там опять приказчик, опять щелканье счетов.
Гости приехали – и то не отрада: заговорят, сколько кто вина выкуривает на заводе, сколько кто аршин сукна ставит в казну… Что ж это? Ужели то сулил он себе? Разве это жизнь?.. А между тем живут так, как будто в этом вся жизнь. И Андрею она нравится!
Но женитьба, свадьба – все-таки это поэзия жизни, это готовый, распустившийся цветок. Он представил себе, как он ведет Ольгу к алтарю: она – с померанцевой веткой на голове, с длинным покрывалом. В толпе шепот удивления. Она стыдливо, с тихо волнующейся грудью, с своей горделиво и грациозно наклоненной головой, подает ему руку и не знает, как ей глядеть на всех. То улыбка блеснет у ней, то слезы явятся, то складка над бровью заиграет какой-то мыслью.