Византия сражается - Муркок Майкл Джон. Страница 101

– Где Махно? – спросил я.

– Сражается, – сказал юноша. – Вы не говорите на идиш?

– Мой отец, – заявил я, – был революционером.

Раввин догадался о значении этих слов и покачал головой. Он был невеждой. Сырой, пугающий запах бедности исходил и от священника, и от самой таверны. Какое унижение! Я никогда не был в таком бедном месте. Здесь все казалось древним и унылым. Все разваливалось. Разве у них вообще нет чувства собственного достоинства? Почему они не чинят дома? Я хотя бы забор поправил. Но их заборы рушились, сады зарастали сорняками. Закрытые магазины с еврейскими вывесками выглядели запущенными.

Русские деревни могли выглядеть так, но там была вполне понятная причина: крестьян ограбили. А кто ограбил этих? Я промолчу. Да, синагога: внутри было чисто. В синагоге, без сомнения, хранились прекрасные, расшитые золотом гобелены.

– Настали тяжелые времена, – сказал юноша. – Здесь, как и повсюду. Под каким вы флагом?

– Под флагом?

– Под красным или черным?

– У меня нет флагов, – ответил я, – я сам по себе. Сам по себе.

Я почувствовал слабость, как будто холод проник мне в желудок. Я по-прежнему чувствую его. Он всегда со мной. Как кусок холодного металла, который никогда не нагревается, даже от крови. Словно шпион, двойной агент… Я не знаю. Знамена развевались над дымом, над шкурами, над шапками, над лошадьми. Все флаги были спущены. Флаги всех цветов; дивные казаки; на добрых конях и с новым оружием. Григорьев не исполнял приказов, и в отместку Ленин и Троцкий пригнали на Украину китайцев, венгров, румын, чекистов, еврейских комиссаров. Комиссары обрушились на своих. Евреи пострадали больше всего. Красные захватили пятьдесят человек поблизости от польской границы и отрезали им языки: старикам, маленьким девочкам, молодым парням. Убили десять миллионов человек. И только кровь могла погасить пожары; кровь смешивалась с золой; густая пена покрыла нашу землю. Дым от горящей плоти забивал ноздри живым; он душил новорожденных детей, когда они пытались сделать первый вдох. Мы погрузились в бездну войны, как безнадежные жертвы кораблекрушения погружаются в воду, счастливые, потому что обретают забвение. Не осталось ничего, кроме дыма и пламени, кроме шума пулеметов. Этот шум был слишком громким. Целые города кричали от ужаса и от боли. Целые города кричали по ночам, заглушая звуки орудий, транспорта, бронепоездов, лошадиных копыт. Апокалипсис? Вьетнам? Лидице и Лежаки? [148] Ничто не сравнится с тем, что мы пережили на Украине. Потом пришел Сталин. За ним – Гитлер. А теперь немецкие туристы посещают, улыбаясь, земли Украинской Советской Социалистической Республики. Они оставляют здесь свои марки – как раньше оставляли следы. Горы больше не защищают нас. Мы знаем, что мы – гуманный народ. На кого мы напали? На Чехословакию? Но это были не русские люди. На Финляндию? Но она всегда была нашей.

Вы как будто с вертолета видите маленькие фигурки, которые что есть сил передвигаются вверх и вниз по скалам, цепляясь за камни. И вы понимаете, что они поднимаются и спускаются, поднимаются и спускаются, потому что думают, что нет никого, кто их любит. У них есть только скалы. Они обезличены. Поднявшись на вершину, они остаются в одиночестве и на некоторое время обретают силу. Они приносят эту силу к себе домой. Это не сила людей, которые чувствуют себя любимыми, а сила неповиновения. Но это все, чего они ждут. Неужели они ищут Бога? Я однажды сидел на скале в Лапландии и смотрел сверху на горы, облака, тундру; и горы скрывались в синеве – вплоть до самой Норвегии. Я стал подобен стали, закаленной и холодной. Я унес свою силу из Финляндии, добрался до колючей проволоки границы и посмотрел на Россию. Охранники с собаками пришли и прогнали меня. Я заговорил с ними по-русски. Они приказали мне уйти. Они были встревожены, но любезны. Они не хотели никаких неприятностей. Русским говорят, что им следует опасаться иностранцев. Я сказал, что я не иностранец. Они не поверили мне.

Я чувствую, что болен. Чувствую холод, металл у меня в животе. Русские щедры. Они хотят всех любить. А теперь им приказано опасаться любви. Неужели все потому, что Ленин, Троцкий и Сталин не могли любить? Они использовали нашу любовь. За что сражались Буденный, Тимошенко и Ворошилов? За жевательную резинку? Американские туристы дают ее российским офицерам в обмен на значки с их фуражек. Это правда. Это разрешено. Спросите кого угодно. Они сражались за Украину. Они грабили. Они преследовали крестьян. Они забирали зерно и лошадей. Они забирали даже обувь. Они говорили, что спасают Украину, что мы должны обрести свободу. Крестьяне хотели земли. Они не испытывали ненависти к евреям. Они ненавидели городских торговцев: кацапов и евреев, немцев и греков. Ведь их попросту грабили. Потом пришли большевики и стали грабить их еще больше. Когда все было украдено, они начали отбирать жизни. Вот что такое их красная конница. Обмен звездочек с фуражек на жевательную резинку в Ленинграде и фальшивые улыбки в японские фотокамеры. Где русская честь? Двуглавый орел обернулся двуличным комиссаром. И ислам растет в утробе империи. Славян превосходят числом. Что же удивительного в том, что они защищают свои границы? То, что случилось в Чехословакии, – вполне понятно.

Британцы и американцы, французы и шведы… Им никогда не приходилось сражаться так, как сражались мы. Мы одолели ислам. Мы вынудили татар повернуть обратно. Еврейские поляки были побеждены, но они сумели зацепиться – древние, терпеливые, умеющие ждать. Таков был Троцкий. С этим все согласятся. Если бы я был евреем, то чувствовал бы бремя вины. Но я – сам по себе. Я не сражаюсь ни под каким флагом. Никто не понимает, насколько могущественны были эти люди. Все думают, что мы убивали, потому что были сильны. Но мы убивали, потому что были слабы. У нас не осталось ничего.

Той весной вокруг Гуляйполя существовала своего рода зона покоя; возможно, это был центр урагана. Территория анархистов оказалась единственной, в которой воцарился мир. Мир полон иронии. Я остался в деревне, но сохранял осторожность. Когда прибыли отряды с хлебом для евреев, меня посадили в тачанку, прославленную Махно, обеспечивавшую ему превосходство в скорости и огневой мощи. Эти солдаты были истинными русскими, доброжелательными и открытыми. Я не знаю, почему они поддерживали Махно. Они именовались чернознаменцами, так как выступали под черным флагом, но гораздо больше напоминали идеализированных большевистских борцов из советской литературы. Мы остановились в другой деревне. Здесь жили греки. У них был хлеб, была мука. Нам предложили дзадзики [149]. Солдаты ничего не взяли. Мы остановились в сельскохозяйственной коммуне, названной в честь еврейки Люксембург. Я был пьян. Я был печален. Они спросили, в каком я чине. Я ответил, что был полковником. В ответ они расхохотались.

Я был товарищем Пьятом. Я был комиссаром Пьятом. Я был полковником Пьятом. Им следовало загибать пальцы, перечисляя мои звания. Лица солдат казались свежими и здоровыми. Я полагаю, что они были истинными прислужниками дьявола, потому и казались такими нормальными. Шум утих, вся грязь исчезла. Иногда мы пересекали железнодорожные пути – вот и все. Я сказал, что должен пробраться в Одессу. Они сообщили, что там никого не осталось. Григорьев захватил ее. Французы сбежали. Атаман в открытую столкнулся с большевиками, которые теряли контроль. Григорьев, конечно, был зверем, но умным зверем. Чернознаменцы теперь выжидали своего часа. Моего лица коснулся солнечный свет. Настала весна. Поля выглядели так, как они должны выглядеть. Деревни выглядели так, как они должны выглядеть. Здесь царил покой, свойственный сельской местности. Я впервые ощутил в себе любовь к открытым пространствам. Я постиг очарование степей, полей, деревень, лесов и рек. Небо стало синим. Махновцы постоянно беседовали со мной – на привалах, у костров, в пути. Они хотели, чтобы я принял их веру. Они напоминали ранних христиан. Я верил в Бога, а не в правительства. Некоторые из них соглашались со мной. Они были слишком умны, люди Махно; им почти удалось убедить меня. Прямо перед тем, как наш отряд выехал на белую дорогу, ведущую к Гуляйполю, я притворился, что стал братом-чернознаменцем. Мы проехали большие военные лагеря и прибыли в город. Я хотел увидеть батько, старика. Меня отвели к нему. Он сидел в большой длинной комнате, возможно, в школьном классе, с несколькими соратниками в привычных разноцветных одеждах: бескозырках, армейских мундирах, с патронташами. Махно был одет в зеленое военное пальто с черным аксельбантом, папаху он сдвинул на затылок. Махно был мал ростом; он много выпил. Мне запомнились его открытое славянское лицо и широкий лоб. Его речь была мягкой и дружелюбной, как у мафиозо. Он говорил на чистом русском языке, полном силы. Махно предложил мне водки. Я выпил. Я пил постоянно, каждый день. Он спросил, эсдек ли я или эсер, поддерживаю ли какую-нибудь фракцию. Я сказал, что поддерживаю «Набат». Мужчина с маленькими черными усиками, одетый в черное пальто и черную широкополую шляпу, впился в меня взглядом: