Бумажный пейзаж - Аксенов Василий Павлович. Страница 11
— Сахарова, Солженицына, — помогла мне тут Фенька.
— Вот именно! — радостно подхватил я. — Такие люди! Такие имена! Звезды! Гиганты! Хранители тайны и веры! Вы радоваться должны за меня, если вы мне друзья, а не упражняться, простите, в плоских остротах.
Фенька захохотала:
— Я же вам говорила, чуваки, что Велосипедов — битый мудак! Наш простой советский битмудила!
Она забарабанила каблуками по столу и захохотала еще пуще. Признаюсь, не очень-то я отдавал себе отчет в причинах этого оскорбительного смеха и легкомысленных реплик, и все-таки я почувствовал какое-то облегчение: мне показалось, что Фенька уже не злится и что — еще минуту — и снова возникнет весь этот привычный цирк, скачки, куплеты, «месье Велосипедов», кружение и похабщина. Уже и «дивный огонь» начинал скапливаться там, где обычно.
Однако тут Валюша Стюрин резко высказался:
— Вы, Велосипедов, отдали свое неплохое имя этим скотам. Ваша фамилия возникла на Руси за двести лет до изобретения велосипеда, а сейчас вы с этим безродным сбродом, скопищем продажного народца, вы, человек нашего круга, блябуду, не ожидал.
— Может, вы и в самом деле, Велосипедов, возмущены поведением Сахарова и Солженицына? — спросил Ванюша Шишленко. — Может, душа кипит?
— Да с какой же это стати? — от удивления я просто развел руками. — Я чего-то недопонимаю, чувачки. Меня просто в райком же вызвали руководящие товарищи, ну как лотерейный билет выпал — сечете? — ну вот и пригласили участвовать — общественная жизнь, как же иначе. У нас и в институте всегда так было — на собрание всем колхозом и давай голосовать — за свободу Вьетнаму, против чешской контрреволюции. Вот вы не доучились, чуваки, поэтому и с общественной жизнью плохо знакомы. Я Брежневу написал про зажим молодых специалистов, вот меня и вызвали. Ты же, Фенька, сама мне сказала, пиши тому, у кого власть, вот меня и пригласили…
— И садовый участочек пообещали? — спросил Ванюша. — И жигулятины?
— Пообещали, конечно, что им стоит, там большие люди сидят, не нам чета, — сказал я. — Очень просто решаются такие вопросы.
— Говно, — сказал Ванюша.
— Кто? — опешил я
— Вы тоже, Велосипедов.
— А можно просто Игорь?
— Можно, Игорь. Вы теперь влились в общее советское говно, а значит, и сами стали — кем? Правильно!
Я взглянул на Феньку — с каким презрением и даже отвращением смотрела она на меня.
— Неправда! Неправильно!
Меня просто ужас охватил, какая-то приближалась катастрофа.
Стюрин встал:
— Простите, господа, но далее, блябуду, не считаю себя в состоянии дышать одним воздухом с предателем демократического обновления России.
Шишленко тоже встал.
— Ребята! — воззвал я к ним. — Да тут какая-то мизандерстуха получается! Да я же горячий сторонник обновления! Никого никогда не закладывал! Ну, подумаешь — подпись! Большая цена у этой бумажонки!
Фенька вскочила, бухнув своими сапогами.
— Ребята, останьтесь!
Останьтесь, останьтесь! — горячо поддержал я ее. — Сейчас за бутылкой слетаю, разберемся!
— А ты, Велосипедов, линяй! — вдруг завизжала она мне прямо в лицо. — Да ты понимаешь, на кого ты руку поднял, жопа?? На Шугера, на Солжа! Да если бы таких чуваков в России не было, нечего здесь больше было бы и делать, сваливать тогда, бежать всем скопом, пусть стреляют! Недавно у Людки Форс видела одно булыжное рыло из партийных органов, меня чуть не вырвало, чуваки! Да неужели вся страна такими булыгами покроется и ни одного Шугера, ни одного Солжа?! Нельзя с булыгами жить, нельзя больше с ними жить, как же вы не понимаете, что нельзя с ними больше жить, почему же никто этого не понимает, жуй, говны, не могу, тошнит!
Ну и дела, настоящая истерика на почве демобновления, и это у простой студентки Полиграфического института.
Когда я опомнился, вокруг светились высокие оранжевые фонари, пахло асфальтом, бензином, с Москвы-реки летело что-то детское, когда кто-то обидел почти смертельно, почти, почти…
Шипели шины, с шорохом шараша по Ленинскому вдаль, в аэропорт. Гудел Нескучный сад над скучною столицей. Вертеп ошеломляющий грачей под полною луной перемещался, и магазин «Диета» освещал своей унылой вывеской округу, скопленье пропагандных достижений, плакат за мир, за дело коммунизма, газетный стенд…
Вот оно, проклятое «Честное Слово», коллективный организатор с четырьмя орденами Ленина и двумя Дружбы Народов! Больше внимания рабочему контролю — передовица-кобылица, а вот и репортаж входит в раж — на предпраздничной вахте, снимки работяг на этой самой вахте, дыбятся, небось уже бутылкой запаслись, нормально функционируют, не боясь обвинений в предательстве демократического обновления России.
Я стоял, качаясь, перед газетным стендом, заполненный ощущением глухого и тяжелого кира, хотя не взял сегодня ни капли. Вот именно, вообразите — отчаяние, тоска, сосущая изжога, — а ведь не взято ни капли!
Что происходит ведь можно так представить дело что я продал свою подпись за жизненные блага за садово-огородный за жигули за Болгарскую Народную Республику с ее дубленками но разве было у меня в уме что-либо даже отдаленно похожее на сделку с этим уважаемым товарищем в райкоме как его фамилия да разве же могло простому советскому человеку такое в голову прийти что его в таком учреждении покупают ребята господа чуваки товарищи как я мог связать два подобных вопроса партия просит помощи вот она как же можно уклониться не этому нас учили Белинский и Добролюбов такова общественная жизнь и я хоть и рядовой технарь а все ж таки правила понимаю а ведь та моя собственная просьба к партии шла можно сказать параллельно без всякой связи ведь ты же мне сама посоветовала в конце концов я одинокий молодой человек никому не нужен моя мать до сих пор поет Сильву в провинциальном театре оперетты а у отца в огромном отдалении за Полярным кругом своя преогромнейшая семья я может быть из всей нашей компании самый несовершеннолетний несмотря на мои тридцать и если я чего недопонял так ведь можно же ж и поправить объяснить зачем же гнать так грубо так ужасно с такими истериками да разве же я Сахарову и Солженицыну плохого желаю я им только хорошего желаю крепкого здоровья отличной семейной жизни всего.
Вдруг меня осенило. Вдруг меня со страшной силой так прямо пронзило, что я даже рот раскрыл. Да ведь эти Сахаров-академик и Солженицын-лауреат, ведь они для меня даже людьми-то не были, ведь это просто какие-то были бумажные фигуры, такие вот просто в жизни были понятия, против которых всегда была направлена газетная критика окружающей среды.
Вот ведь не раз и положительное о них слышал, вот, например, сослуживец Спартак Гизатуллин не раз говорил что-то вроде «Солженицын прав, Сахаров не допустит» и так далее, а ведь ни разу эти слова у меня как-то с реальными образами пожилых этих мужчин не связались. Для меня эти живые люди были вроде как бы названиями станций метро, до сих пор, например, не вникал, почему называется «Сокол». Или, еще пример, учили в институте «производительные силы и производственные отношения», от зубов отскакивало и ни в зуб толкнуть, понятия не имею, с чем его едят. Значит, я туп, значит, обыватель, вот из-за чего меня моя девка прогнала, я просто жертва бумажной узурпации, бессмысленный муравей.
И с диким рыком бросился я на газету «Честное Слово», стал рвать ее, желая наказать за унижение. Увы, и с этим у меня получилось как-то нелепо, неуклюже: хотел стащить ее со стенда одним махом, а она, зараза, приклеена оказалась так туго, что пришлось скрести ногтями и не без боли и с тихим отчаянным воем, пока два милиционера-трассовика (на правительственной трассе произошел инцидент) не огрели меня специально антиповстанческой дубинкой и не запихали меня головой вниз в люльку патрульного мотоцикла. На третий день моего пребывания среди коротко подстриженных пришел за мной как бы представитель общественности, дорогой мой Спартачок Гизатуллин.
Сели в кабинете майора Орландо заполнять протокол о передаче на поруки с обязательным разбором общественностью предприятия, шесть страниц под копирку в трех экземплярах.