Большая книга хирурга - Углов Федор. Страница 42

Через две недели родители сами стали уговаривать меня произвести ампутацию, и чтобы я не спрашивал мнения Нины, они берут всю ответственность на себя… Я вынужден был им сказать, что слишком поздно: все резервы истощены, общее заражение крови ампутацией уже не остановить. Какое-то время до этого у нас была надежда – теперь она потеряна навсегда. Родители продолжали настаивать, и мне пришлось согласиться.

Ампутацию ноги Нина, конечно, перенесла еще тяжелее, чем первую операцию: на операционном столе у нее резко упало кровяное давление, которое нам удалось выровнять с неимоверным трудом. Долго не просыпалась она от наркоза. Когда же очнулась, слабым голосом позвала мать, долго держала ее руку в своей. Затем впервые за много дней попросила есть, но, съев две-три чайные ложки творога со сметаной, почувствовала такую усталость, что снова впала в забытье. У нас вспыхнула надежда на перелом… Однако к вечеру у Нины начался сильнейший многочасовой озноб с высокой температурой, пульс частил, доходя до ста пятидесяти – ста шестидесяти ударов в минуту, и сердечные, которые мы вводили, не действовали. Лишь к утру температура снизилась, но это сопровождалось резким падением кровяного давления. Его сумели поднять переливанием крови, но давление вскоре снова упало, и с каждым разом все сложнее было его восстанавливать. В сознание Нина не приходила. Очнулась лишь на третьи сутки, обвела всех нас, стоявших возле кровати, ясными глазами и снова позвала мать. Тихо сказала ей:

– Мама, мне совсем хорошо. И ничего не болит.

Я взял ее руку: пульс не прощупывался. Немедленно велел ввести сердечные, а сам попытался прослушать ее сердце: еле-еле ощущалось очень слабое биение такой частоты, что невозможно было сосчитать… Нет, ничего уже не могло помочь. Дыхание становилось все более поверхностным – реже, реже… Нина умерла.

Ее смерть поразила меня, уже тогда немало повидавшего за свою врачебную практику, какой-то своей особенно дикой несправедливостью. Она была так несовместима с этим милым, нежным существом, рожденным, казалось бы, для одних только радостей, для долгой жизни. И отчего все? Вначале глупая случайность, легкомысленное отношение к ране («И так заживет!..»), затем категорический отказ от ампутации, когда еще можно было на что-то надеяться. И вот трагический итог. Несколько дней ходил я под гнетущим впечатлением этой смерти – мне не хотелось никого лечить, ни на кого не хотелось смотреть…

Вообще-то поражение коленного сустава гнойным процессом по сей день составляет одну из самых трудных глав в хирургии. Тот из врачей, кому в военное время или в мирных условиях приходилось иметь дело с гнойным воспалением сустава, знает, какая непосильная задача – излечить такого больного хирургическими методами. И не менее ответственная, иногда со многими неизвестными задача – лечение туберкулезного гонита [гонит – воспаление коленного сустава], особенно в стадии обострения процесса. А мне в Киренске – задолго до описанного выше печального происшествия с Ниной С. – пришлось заняться такой больной. Тут я, оказывая хирургическую помощь, исправлял одно из многих преступных деяний Кемферта. Впрочем, расскажу подробнее…

Приблизительно за полгода до моего приезда в Киренск к Кемферту с просьбой выправить ногу обратилась женщина лет тридцати шести по фамилии Аникина. У нее был неподвижный коленный сустав, согнутый под углом. Из-за этого при ходьбе ей приходилось сильно наклоняться, припадая на уродливую ногу. Никаких болей в этой ноге она не чувствовала, все жалобы были лишь на то, что «…не гнется, проклятая, идешь будто пляшешь иль поклоны на сторону отвешиваешь!». Кемферт, не понимая сущности происходящего в коленном суставе процесса, решил распрямить ногу насильственно. Дал Аникиной наркоз, стал давить на ногу и в какой-то миг, поднатужившись… распрямил ее! Произошел разрыв сустава, а поскольку он уже был разрушен туберкулезом, голень при разгибании сдвинулась по отношению к бедру, и на смену прежнему пришло искривление ноги уже вбок. Дремавшая в суставе туберкулезная инфекция вызвала тяжелое обострение туберкулезного процесса с повышенной температурой и нестерпимыми болями.

Аникина после дичайшей «операции» Кемферта не могла ни есть, ни спать и, тяжко страдая, проклинала своего «доктора». Она с трудом переносила прикосновение простыни, прикрывающей больную ногу, а когда ее перекладывали на кровати, от ужасной боли теряла сознание и, по ее словам, однажды пыталась даже наложить на себя руки: не видела никакого просвета впереди. Известие, что в Киренск едет новый хирург, да еще к тому же здешнего роду-племени, из семьи Угловых, вселило в нее маленькую надежду. И когда я принял больницу, мне первым делом показали эту больную. Как молила она избавить ее от страданий, на которые уже не осталось никаких сил!

Отлично сознавая, что назначать такую сложную операцию, которой никогда не только не делал, но и не видел, как ее делают, более чем рискованно, я все же должен был пойти на это. По обыкновению, призвал в помощники книги: необходимо было уяснить диагностику и методику операций при туберкулезном гоните. Большинство специалистов в то время высказывались за то, что подобным больным лучше делать резекцию сустава без вскрытия его (по Волковичу), чтобы не разносить туберкулезной инфекции в ране. Я так и поступил. Уложил отрезки костей в очень небольшом сгибании, зашил рану кетгутом и заковал ногу в глухой гипс. И на другой день больная заявила, что боли, терзающие ее, исчезли… Через несколько месяцев, после снятия гипса, мы убедились в хорошем стоянии костей, в их прочном сращении. Теперь у Аникиной было лишь незначительное укорочение ноги, которое исправлялось с помощью ортопедической обуви.

Аникина радовалась как ребенок, улыбка разгладила ее ранние морщины на лице, и не менее Аникиной радовался я сам!

Разумеется, подобные операции были нечастыми. Основное, что держало тогда в напряжении, – это желудочные болезни. Язва, а иногда и рак желудка, при которых все чаще приходилось делать высокие резекции, подготовили меня к тотальной резекции желудка. Надо сказать, это технически сложное дело, требующее соответствующего инструментария, освещения и, что важно, опытных помощников. И, конечно, собственного умения в сочетании с самообладанием, железной выдержкой.

Не изгладилась из памяти самая первая тотальная резекция желудка. Получилась она вынужденной и стоила мне огромной нервной встряски. Вот как было дело.

Проводя резекцию при высокой язве малой кривизны желудка, я старался пересечь желудок выше язвы, и когда на оставшуюся культю стал накладывать швы, ужас сковал меня! Оказывается, я накладываю швы на пищевод, это его я пересек. Отсечен весь желудок с двенадцатиперстной кишкой, и лишь культя небольшого участка дна желудка связана с селезенкой… Не оставалось времени для угрызений совести и раздумий: нужно было спасать чуть не погубленного мною больного. Хорошо еще, что хоть с опозданием, но заметил свою ошибку!

Пришлось удалить весь желудок и соединить пищевод с тонкой кишкой. Больной, пролежав нужное время у нас в больнице, был выписан в удовлетворительном состоянии. А я после этого поучительного для себя случая уже осознанно произвел две или три тотальные резекции желудка при раке его кардиального отдела.

Вот почему, думая о Степе Оконешникове, я полагал: многому уже научился. Пора, брат, пора! И дал знать Степе: пусть приезжает ложиться в больницу.

Когда Степу Оконешникова определили в палату, ко мне заглянула Иннокентьевна. Лицо у нее было тревожным и суровым.

– Надеешься, Федя?

– Не скрою: опасно…

– Ой, Федя, у матерей знаешь как? Иль до конца жизни можем молить Бога за спасителя, иль проклинать станем до гробовой доски…

– Я ведь в таком случае совсем могу не брать Степу на операцию.

– Нет, Федя, – твердо сказала Иннокентьевна, – ты бери, но помни!

Грешно было б обижаться на нее за такую прямоту: страдалец Степа – единственный сын, вся ее вдовья жизнь в нем.