À la vie, à la mort, или Убийство дикой розы (СИ) - Крам Марк. Страница 21

Ты так долго пребывал в заблуждении собственного разума. Проснулся, наконец! Или остаешься в потоке бестолкового искусства, которым балуешь свое тело и развлекаешь свой отупевший от скуки мозг. Гнилой фрукт на перезревшем дереве! Ты же ничему не научился и ни к чему не пришел, но ослепил себя неведением, ибо страшишься знать правды. Правды всесокрушающей и беспощадной, что растрясла бы твой ветреный ум. И показательно, что все твои деяния отнюдь были лишены не только смысла, но и радости.

Я бы дал им в морду всем, только чтобы пробудить в них чувства; увидеть, как наружу рвется зверь и с безумным инфернальным криком — оно живо! Оно живо! — на трансформацию их посмотреть. Каков он — монстр их?

Да, есть просветления иного рода, я убедился в этом на собственном опыте. Со временем я научился находить мазки Венеры в последних гнусностях и безобразиях природы, в которых ранее бы не посмел принять участия даже в самом опьяненном состоянии рассудка. Но таково наше естество: мы ищем, постигаем, желаем большего и теряем все, чтобы вновь броситься на поиски. Однако истина, — какая бы она ни была, — все же есть и в крупице безумства, которое мы совершаем, ибо как иначе объяснить наше неуемное стремление погибать от того, что делает нас такими слабыми и ничтожными?

Помню в скитаниях забрел в публичный дом — не знаю, что искал, но не мог больше смотреть, видеть ее перед глазами. Образ, который не растворялся в потоке хмурых дней, с которым я не расставался и поверженный полз по земле, раздирая глаза в кровь, чтобы не видеть ее. Лишь бы больше не думать о ней.

Запах лилий увядших во мне чувства пробудил к тебе. Еще сильнее чем прежде — во сто крат. Я пальцами зарывался в недобрую почву, ногтями в клочья раздирал плоть земли, пытаясь дотянуться до изгибов нежных твоих рук. До твоих волос. Почувствовать, как бьется твоя грудь в моих ладонях. Как сердце скачет птичкой милой. И голос твой ласкающий мне слух. Жар твоих губ прекрасных и кроваво-красных. Я обессиленный от горя плачу и стону, примкнув лицом к земле, по-прежнему сжимая в руках черный комок. Шумит кровь в ушах. Туман в глазах. И я в безумие вновь срываюсь с колеса, бегу на звук — твой плач стучит в моих висках. Мой милый друг — ты моя душа. Вернись ко мне скорей… но тишина…

В роскошном доме меня встретила королева порока — молоденькая черноволосая жрица, надменная девушка двадцати трех лет, которая в столь юном возрасте в совершенстве овладела искусством разврата. Извлечения квинтэссенции — экстракта наивысшего наслаждения, — из тех приземленных плотских утех и горячих телесных наслаждений, которые перерастали в несказанные пределы помутняющего рассудок блаженства. Они были далекими от пресловутой и сентиментальной добродетели.

Улыбающиеся губы жрицы, точно спелые виноградинки, пылали алым цветом на смуглом лице.

— Почему ты не приходил раньше? — шептала она, покрывая мое лицо россыпью звездных поцелуев. — Со мной ты забудешь ее.

— Но я мертвец…

— С мертвецами у меня еще не было.

Соблазнительная Ламия, истомленная как кошка, надушенная восточными сладкими ароматами духов, будто в тумане обхватила ногами мою костлявую талию. Страстно вцепилась как спрут, обвив руками мою шею. Я опьяненный, вкусив напиток сомы, как будто сквозь призму видел как ее упругое гибкое тело, прижатое ко мне, по-змеиному двигалось неторопливо в такт с моими несмелыми движениями, и нечистый поток напрочь снес мой разум. Словно в тело вселился Вакх. Невероятной казалась эта ледяная связь — ее блестевшие изумрудом глаза, блуждавшие по мне, страстные алые губы, выжигающие печати на дрожащей бледной коже — она сковывала меня и одновременно дарила вялому телу непостижимый заряд, а покойной душе насылала бурю безумия, разбивала легкие и крошила мозг. Я хотел забыться. В пламенном чаду дразнящих и ласкающих объятий, обманчивых и слепых, раствориться в печали своей во тьме и исторгнуть потоки горестных слез.

Я упал обессиленный на кровать, изможденный, пораженный духовной слабостью, испытывая муку, раздирающую сердце, словно совершил непростительный грех. Она ленивым плавным движением улеглась рядом, как кошка положив свою маленькую ладошку мне на вздымающуюся грудь. На миг мне почудилось, что у меня остановилось сердце, дыхание прекратилось.

— Мой дорогой Тейт, ты должен понять, что в этом мире нет ничего важнее удовольствий. Им мы и прислуживаем, — произнесла гордая Ламия, томно вздыхая. Ее голос с трудом проталкивался как будто сквозь толщу воды. Я продолжал падать в бездну и не видел ничего кроме ее ехидного лица, окутанного густым ледяным мраком. Только ее голос доносился в этой пустоте и казалось мне уже не выбраться к свету.

— Ты можешь не любить меня так, как ее… Это все-равно не помешает нашим священным играм…

Она учила меня mors amandi. И это была другая любовь. Amor carnal. Я с покорностью прислуживал телесным нуждам, как преданный ученик, отдаваясь ей до последней капли пота.

Никогда ещё я не испытывал боли и наслаждений в том беспорядочном единстве какой охватывал меня в тот неприлично-сладостный момент, растекающийся по телу экстатическими волнами стихийного волшебства. Он поднимал меня к вершинам небес, где я видел толпы нагих и сияющих херувимов с белоснежными крыльями и бледно-розовыми задницами, стыдливо прикрывающих свою естественную наготу и смущенно хихикающие, словно совершившие проказу дети. Он опускал меня в ад, в кромешную пропасть с ее чернильными рабами, все лица которых как один являлись копией моего…

Страх сковал меня. «Любовь» с презрением улыбалась моему горю и я, разочаровавшись в ней, отверг ее, признав в ней проклятие. Спустя пару недель я покинул Ламию, оставив о себе лишь памятный след той мистической властной ночи — но тот огонь, который воцарился между нами, если бы продолжал гореть, сжег бы нас обоих дотла, и от наших страстных больных сердец не осталось бы ничего кроме пепла…

***

Я в урне храню прах милосердия в тщетной надежде, что когда-нибудь оно воскреснет во мне и спасет мою душу.

Когда я мучился похмельем и искал вина, открывая свою грудь для других нечистых игр, коими полнился весь город и жил целый мир, я наступил на пятку времени и совсем не заметил, как уже постарел и превратился в нищего полумертвого странника с почерневшими как ночь глазами.

На безлюдной дороге возник неясный силуэт, выплывший, словно из густой галлюциногенной дымки солнечного тумана. То был угрюмый и худой сюрреалист.

— У тебя есть слова, которых не хватает мне, чтобы окончить книгу, — в гневе сказал он. — Дай мне эти слова!

— Глупый сюрреалист, — сказал я, заплетающимся языком. — У меня нет того, что тебе нужно. Ищи в другом месте.

— Земля свидетель, ты лжешь! — воскликнул он в негодовании. — Волк! Твой мешок наполнен лунными маками, которыми ты усыпляешь несчастных детей и уводишь их в лес, где на глазах у совы изгаляешься и пожираешь маленькие невинные трупики. Мудрое небо! Твой водоем наполняется горем каждый раз, когда на земле происходят ужасные вещи. Слова эти нужны, чтобы уличать таких как ты! Слова эти нужны, чтобы наставлять людей и отвращать их от гнусностей их развращенной воли! Сердца их наполнять душистой влагой небесного океана.

— В тебе нет ни грамма мудрости. И слова-могущества для тебя не доступны, а твои, ограниченные пределами, пусты и бесполезны, также как это небо, чей водоем давно иссох! Тебе даже не хватает слов, чтобы передать их людям, а получив их — сумеешь ли ты достойно донести истину того явления, о котором так напыщенно мне свидетельствуешь? Никто тебя не поймет, а твоему скудоумию лишь посочувствуют. Иди и налей себе вина, вульгарный пустослов. Рассказывай о заплывших жиром облаках кому-нибудь другому, о лодке бороздящей просторы мыслей в поисках затонувшей древней расы. Исследуй руины сознания, откапывай в них по крупицам тайные слова, как ярый антрополог, чтобы потом применить их в своей дурацкой книжке, которую за глянцевую обложку будут боготворить всякие дурни. А меня оставь в покое.