Призраки (сборник) - Кабир Максим. Страница 18

Настя промокнула платком слезу, и тут из тетради выпал листочек. Она подобрала его и онемела.

Минуту спустя, забыв поздороваться с секретарем, она ворвалась в кабинет директора.

Дмитрий Елисеевич был долговязым мужчиной с черными, как мазут, усами. Теплишина его раздражала. Давным-давно, будучи завучем, он активно ухаживал за ней, на День учителя, перебрав с шампанским, полез целоваться и получил пощечину. Десятый год не мог простить ей уязвленное самолюбие.

Насколько Теплишина знала, половина коллектива прошла через постель бойкого Дмитрия Елисеевича. А то и все, кроме нее и трудовика.

– Что стряслось, Анастасия Павловна?

Она вручила начальнику листок. От волнения пот выступил у нее на коже под плотно застегнутой блузкой, и она подергала накрахмаленный воротник-стойку. Собственные русые, с проседью, волосы, собранные в идеальный пучок, показались ей чужой лапой на скальпе. Подмывало освободить их от заколок, взлохматить, поскоблить ногтями.

Директор водрузил на переносицу очки, прочел записку. Ровно шесть слов, поразивших Теплишину.

«Моя мама хочет отрубить мне ноги».

– Хм, жестко, – оценил Дмитрий Елисеевич. – Чье художество?

– Мити. Матвея Жука из шестого «В».

– Жука, – директор пожевал усы. – И что это за садистские фантазии?

– Это я и пытаюсь выяснить. Записка была в его тетрадке.

Голос учительницы предательски вибрировал.

– Да вы не переживайте, Анастасия Павловна. Присаживайтесь, – он указал на стул. – Чай не первый год с хулиганами мучаетесь. Видели и что похуже.

– Похуже такого?

Грудь зудела. Теплишина поерзала на стуле.

– А что вы изумляетесь? – мягко спросил директор. – Дети с каждым поколением агрессивнее. Социальные сети, стрелялки кровавые. У нас с вами «Зарница» была, а мой остолоп в «Мортел Кобат» шпилится, слыхали? Там не только ноги отрубают, там позвоночник заживо из противника выковыривают, клянусь. Что они делают в Интернете сутками напролет? Убийствами любуются, дорогая моя. А сюда приходят не учиться, а покемонов своих ловить…

– При чем здесь Интернет? – захлопала ресницами Теплишина. – У Мити электричества нет. Он же просит нас о чем-то, он…

– Просит? – нахмурился Дмитрий Елисеевич. – Где? Я не вижу никаких просьб. Я вижу бредовую фразу, строчку из песни, может. Песни-то у них тоже, рэп, понимаете ли…

– А вдруг вы не правы?

– Вдруг я не прав, и мама Жука намеревается ампутировать своему сыну конечности? – Директор закатил к потолку глаза. – Жуки – они того, с приветом. Как-то видел старуху их. Страшная как черт. Покупала батарейки – штук сто. Одичали они на свалке, да. Но отрубить ноги! Увольте, Анастасия Павловна.

– И мы никак не отреагируем на это? – Теплишина стиснула кулаки. – А будь это не Жук? Кто-то из нормальной семьи?

Директор досадливо поморщился. Разговор ему надоел.

– Дорогая моя, – он ткнул пальцем в записку, – поверьте мне, это их новая забава. Или чертенок вас разыгрывает. Или…

Учительница сгребла листик, сунула в сумочку.

– До свидания, Дмитрий Елисеевич.

– И вы берегите себя.

В приемной секретарша болтала с молодой англичанкой. «Лярва бездетная», – услышала Настя. Секретарша замолчала на полуслове и одарила Теплишину медовой улыбкой.

Костя Саткевич отирался в Настином дворе. Завидев учительницу, посеменил к ней, щеря пеньки резцов. Чумазый и юркий, он числился в шестом «А», но большую часть времени торчал у заболоченной реки за вокзалом. Удил красноперку, продавал на рынке.

– А я вас жду, – сказал Костя и отдал учительнице раздутый пакет с двухлитровой банкой внутри. – Как договаривались.

Теплишина смущенно посмотрела на соседок возле подъезда, вынула кошелек. Двадцать рублей растворились в карманах заштопанного комбинезона.

– Вы их солите, что ли? – полюбопытствовал Саткевич.

– До понедельника, Костя, – осекла она расспросы.

В пакете, в банке, что-то лениво шевельнулось.

Дома царил привычный кавардак. Мама снова убирала квартиру. Скомкала ковровую дорожку, отдраила пол грязной тряпкой. Сидела на диване, подбоченившись, и всклокоченные волосы нежной паутинкой липли к черепу. Зинаиде Григорьевне шел восемьдесят шестой год.

– А где Филипп? – повертелась старушка. – Где мой внук?

– Филипп – сын Иры, – терпеливо сказала Настя. – Пойдем кушать, мам.

У Насти было четыре сестры, но вопрос, с кем Зинаида Григорьевна доживет свой век, решился со счетом 4:1 в пользу младшей. Не завела мужа и детей – возись с мамой.

Они ели гречневый суп на кухне. Зинаида Григорьевна периодически предупреждала дочь:

– Не спеши. Костями подавишься.

– Это не уха, мама, – отрешенно возражала Настя.

– Рыба – вещь опасная. И не ерепенься.

– Я умею есть. Мне сорок три года.

– В сорок три я тебя родила.

– Я в курсе.

Теплишина выглянула в окно, на резвящихся детишек.

– Мам, а ты помнишь семью Жуков?

Зинаида Григорьевна порой забывала, что оправляться нужно в унитаз. Но внезапно она выпрямилась и сказала:

– А как же. И Золушку хорошо помню.

– Золушку? – с сомнением повторила Настя.

– Старуху их. Жива еще, поди. Имечко-то какое, а? Зо-луш-ка. Сказка есть такая, я тебе ее в детстве читала.

– А давно они тут живут?

– Да всегда жили.

– За сортировочной станцией?

– Э, нет. Сортировочную в пятьдесят втором построили. А раньше там лес начинался. Густой лес, ягодный. Они в лесу жили. Северин Жук с сестрой. Родители Золушки.

– Ого, – Настя придвинулась к матери. Когда мама в последний раз говорила так внятно? – С родной сестрой?

Тусклые глаза Зинаиды Григорьевны заблестели.

– С близняшкой, во как. И в грехе страшном Золушку зачали. Северин лихой человек был, он на вечерки приходил и ссорился с соседями нарочно, а кто с ним дрался, тот исчезал. И сам он исчез. Немцы напали, Северина пришли в армию забирать – глядят, нет его. Яма под хибарой выкопана, бездонная. Поаукали и плюнули.

– Я их мальчика учу, – сказала Настя, – он записку оставил. Мол, мать его покалечить хочет. Шутит, наверное.

– Жуки не шутят, – заявила старушка. – Стало быть, покалечит, непременно покалечит. Они же плодятся как зайцы, а жучат своих куда девают? То-то же.

Старуха вытерла салфеткой беззубый рот.

– Где Филипп? – спросила она.

В спальне Теплишина разделась догола и достала из пакета, из двухлитровой банки, упитанную серую жабу. Пупырчатое тело набухало и съеживалось, холодное, скользкое. Возникла неуместная мысль, что в христианстве жаба фигурирует как одна из персонификаций дьявола. Дракон, зверь и лжепророк выблевали трех духов, подобных трем жабам…

Существо квакнуло недовольно. Настя провела осклизлым комком по животу, по затвердевшим соскам, между грудями. Губы шептали неразборчивые слова, быстрее и быстрее, пот капал с ресниц. Пальцы сжались капканом, хрустнули косточки, глазки жабы вылезли из орбит, выплеснулась кровь и воняющие тиной внутренности. Жижа обрызгала Настю, а потом к крови, кишкам и поту добавились ее слезы.

В небе не было ни облачка, и птицы щебетали, порхая над малинником. Струилась мелкая речушка, но спуститься к воде мешала осока, пищащий комарами камыш и мусор. Замшелые фермы пестрели руганью и номерами телефонов легкодоступных дам. Под ними покрышки и фанера образовали дамбу.

Май выдался знойным. Часы показывали восемнадцать ноль-ноль, но жара не спадала. Теплый ветер ласкал лодыжки, теребил подол платья. Шуршала щебенка. Сумочка норовила выпасть из взопревшей ладони. Настя миновала мост, границу, отделяющую город от прилежащих ничейных территорий. Бурьян, укутавший рельсы, вынудил сойти с путей на обочину. Пять минут ходьбы – и она застыла, ошеломленная пейзажем.

Перед ней простирался могильник, где трупы не хоронили, а бросали под палящим солнцем, под проливными дождями и колким снегом. Мертвецами были отслужившие свое, списанные поезда.