Место - Горенштейн Фридрих Наумович. Страница 20

Григоренко и Рахутин встретили меня криками восторга.

— Сила, — сказал Витька, разглядывая мой наряд.

— Ты куда? — спросил Рахутин.

— По делам, — сказал я коротко. Слышь, Витька?… Ты насчет того помнишь?… О чем мы говорили…

— Насчет того, чтоб подмазать в жилконторе? — спросил Витька. Сунуть в лапу?…

— Ну, ей-богу, — сказал я, — странный ты парень, — и кивнул на старичка.

— Да он глухой, — махнул рукой Витька, — все будет нормально… Тот человек сейчас уехал на два дня… Приедет, оформим.

Успокоенный окончательно, я вышел в коридор и столкнулся с воспитателем Коршем.

— Здорово, — крикнул он мне, — извини, тороплюсь… Вот Адам — сволочь… Сейчас бегай, доставай справку, что он шизофреник… Определенные органы требуют… Знаешь, что он сделал?… Бегай тут из-за него… Психопомешанного… А у меня ведь сегодня свидание… Девочка — такой я еще не встречал… Говорит со мной по телефону, и от ее голоса я дрожать начинаю…

Хоть мы оба торопились, минут десять все же простояли в коридоре в весьма предосуди-тельной беседе. Так что когда я вернулся в комнату, там уже были Жуков и Петров. Петров мне едва заметно кивнул, Жуков отвернулся. Я наскоро оделся, спрятал трость под пальто и вышел. Лишь на остановке троллейбуса я понял, какую совершил оплошность, кинувшись вниз без подготовки и предварительного наблюдения. Я вполне мог наткнуться на Софью Ивановну или Тэтяну, что, к счастью, не случилось. Но происшествие это заставило меня дать самому себе клятву отныне строго и твердо выполнять все правила выработанной мной тактики.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Город наш расположен частично на возвышенности, частично в низине. Если смотреть сверху, со склонов городского парка либо небольшого живописного и старого бульвара, открывается знаменитый вид на реку и прилегающую к ней низовую часть, вид, который спешит увидеть каждый приезжий. Особенно красив этот вид вечером. Тысячи подвижных и неподвижных огней, огни мигают, огни мягко плывут, и по ним угадывается река… Я люблю здесь бывать в теплые вечера, и у меня всегда при этом невольно появляется на лице какая-то улыбка превосходства и чувство гордости собой. Глядя на эту красоту, я ощущаю собственную значительность и необычность, и иногда, когда я стою в одиночестве особенно долго, а вечер не воскресный, по-настоящему тих и по-настоящему тепел, меня вдруг охватывает бесконечно сладкое чувство приобщения к своей «тайне», к своему «инкогнито», к своей идее, которая кажется мне чем-то родственна этой красоте, эти тысячи огоньков кажутся мне небесными звездами, над которыми я возвышаюсь, а подлинные небесные звезды, если вечер безоблачный, теряют свою недоступность при подобной картине… Какой там Михайлов, какой Юницкий, какой говорящий сальности Корш… Все, что меня волнует, пугает, интересует, все, что даже я люблю, уважаю и чего хочу там, внизу, здесь кажется мне смешным… никто не может стать вровень со мной, и ничего я сюда с собой не беру оттуда… Мелькают иногда какие-то дорогие воспоминания, покойная мать, да и то в конце, когда я переваливаю через высший взлет своего чувства… Отец посещает меня здесь и того реже… Причем не тот подлинный отец, который связан был дружбой с пошляком Михайловым, не тот отец, который родил меня, а тот, которого родил я в своем воображении… Повторяю, даже подобные воспоминания приходят редко и в конце, а на взлете — я со своей идеей, и мир вращается вокруг меня (это называется солипсизм — считать себя центром вселенной). Я узнал научное определение своего состояния, узнал в тот вечер, к описанию которого намерен приступить. Подобное открытие обрушилось на меня тяжелым ударом. То, что моя тайна, мое «инкогнито» оказалось явлением распространенным настолько, что даже имело научное определение, подобно ишиасу или подагре, повергло меня в душевное смятение и едва не погубило идею, а значит, и смысл моей жизни. К счастью, я растерялся ненадолго, нашел противоядие и даже укрепился в своей надежде. Хоть я к своей идее никого не допускаю, ни врагов, ни друзей, однако есть определенная закономерность в том, что Бройды, семья, где меня любят, живут именно в той части города, где идея моя, хотя бы пока в виде неопределенного символа, является мне. Я не могу себе представить, чтоб здесь располагалось наше общежитие или строительное управление механизации… Общежитии, конечно, здесь немало и управлений разного рода, но это не мое и меня не касается… Вообще низовая часть города считалась, а может, и ныне считается худшей по сравнению с верхней частью. Раньше ее заливали наводнения. Теперь, после современных технических новшеств, наводнения стали реже, но снег по-прежнему не тает здесь дольше, а дождевая вода, несмотря на водостоки, скапливается подчас в довольно больших количествах. Однако мне здесь все нравится, и, имей я выбор, перебрался бы жить сюда. Низовая часть менее разрушена войной и потому более самобытна, лишена стандартов современного скоростного строительства.

Дома здесь старые, либо одноэтажные, с железным крыльцом, либо в несколько этажей с витыми пузатыми балконами. Улицы не залиты асфальтом, а вымощены стертым булыжником, тротуары вымощены тоже стертой плиткой. Даже крышки канализационных колодцев здесь со старинными надписями через «ять». Здесь много башенок, портиков, арок, приземистых складских помещений, затянутых тяжелыми гофрированными жалюзи, много вывесок частных портных, зубных техников и сапожников. И все это тонет в зелени: сирень и акации во дворах, каштаны вдоль улиц. Низовая часть, в свою очередь, делится на более аристократическую, бывшую купеческую, расположенную ближе к центру, и менее аристократическую, в прошлом главным образом одноэтажную, вид которой во многом изменен современным строительством. Год назад у меня там был объект на заводе бытовых автоматов по продаже газводы. В путевых листах шоферов в качестве свалки по вывозу грунта указывался всемирно известный овраг, расположенный напротив завода бытовых автоматов, чуть повыше, по шоссе. В овраге этом лежит почти все довоенное еврейское население города. В грунте часто попадаются человеческие кости. Я сам видел, как окрестные подростки, раздобыв из оврага человеческий череп, пугали им девочек, убегающих со смехом и визгом. Рядом, еще чуть повыше, у кирпичных заводов до революции произошла всемирно известная история — убийство подростка, который найден был в одной из местных глинистых пещер со следами ритуального убийства, приписанного евреям… Местность эта, получившая столь всемирное звучание, хоть и в садах, но всегда какая-то ветреная, пыльная, неуютная, с большим числом строительных объектов, со столовыми, откуда несло даже не борщом, а щами. Заводы здесь были мелкие, но дымные, едкие… Правда, недалеко от оврага, полного костей, располагалась пекарня и фирменная ее булочная, где всегда продавали мягкие булочки, бойко раскупавшиеся. Но я брезговал их покупать… Эта часть города испокон веков служила сосредоточением жителей среднего и ниже среднего достатка, выбившихся из бедности, из окрестных деревень либо опустившихся сверху, из нагорной части вследствие разорения, и потому дома здесь были полугородские, полусельские, но всегда лишенные покоя. Жили здесь большей частью люди деятельные и недовольные. Отсюда накатывались вверх до революции и в революцию бунты и погромы…

В основном здесь виды пыльные и скучные. Но есть и замечательно красивые места, особенно когда цветет вишня… Бройды, как я уже говорил, жили в приятном и любимом мной месте, на тихой, мощенной булыжником улице, в сером пятиэтажном доме, на первом этаже… Войдя в подъезд, я вынул из-под пальто трость, оперся на нее и позвонил. Открыла мне мать Бройдов Надежда Григорьевна. На лице ее сразу же появилась радостная улыбка. Я поднял в знак приветствия обе руки вверх, хоть мне и мешала трость (этот жест радости я почерпнул на футболе. Он мне понравился, и я его в определенной приятной обстановке применял, так же как и футбольную разминку, легкое подпрыгивание с ноги на ногу, придающую мне в моих глазах и глазах этих далеких от лихостей улицы и спорта людей спортивный и физически крепкий вид). Пройдя коридор, я хотел пройти в комнату, однако навстречу мне выбежала Ира Бройда.