Место - Горенштейн Фридрих Наумович. Страница 69

На следующий же день я явился в комитет государственной безопасности. На сей раз сотрудник, занимающийся моим делом, где-то отсутствовал (следовало предварительно созвониться, чего я не сделал). Итак, сотрудник отсутствовал, за него ответила женщина и, узнав мою фамилию, после паузы, очевидно куда-то заглянув или у кого-то справившись, велела мне подождать. Пришлось сидеть довольно долго, почти сорок минут, снова среди сытых, устроенных людей, хлопотавших о поездке за границу. Я пытался было ждать сотрудника на улице, поскольку ныне знал его в лицо и знал, что он должен выйти из противоположного, стоящего через дорогу здания. Но по сравнению со вчерашним жарким днем погода резко переменилась. Уже с утра небо было обложено тучами, теперь же, к полудню, пошел дождь, подул ветер и похолодало. Если осенью и весной я отношусь к дождю и холоду естественно и спокойно, была б только хорошая теплая одежда и непромокаемая обувь, то летнее ненастье я всегда воспринимаю с раздражением и обидой, как вопиющую несправедливость, особенно для человека, ограниченного в средствах, поскольку летнее тепло дает возможность, помимо всего прочего, поправить внешний вид, загаром скрыв бледность от плохого питания, да плюс недорогая, но яркой расцветки ковбойка с закатанными рукавами. В ненастье же надо носить что-либо поплотней, а что поплотней, то и подороже. Потому тут меньше возможностей на обновку, приходится носить старое, и в ненастье я всегда хуже выгляжу, чем в теплую погоду… Вот почему летнее ненастье я особенно не люблю, и у меня всегда портится при этом настроение. Причем раздражение мое, я сам это осознаю, нелепо и бессильно, а потому особенно ядовито… В бога я не верю, но в такие дни начинаю его в душе проклинать и, не имея точки приложения своему раздражению, начинаю себя тиранить, вспоминаю свои проступки и просчеты, а к окружающим отношусь со злостью. Дело доходило до того, что даже при прежнем моем бесправии, если летнее ненастье удерживалось долго, то раздражение мое иногда достигало такой силы, что создавало какую-то иллюзию права и собственного достоинства. Был случай, когда я надерзил и крикнул на начальника производственного отдела Юницкого, причем в ответ на какую-то совсем незначительную обиду (весь август тогда был холодным и дождливым, прямо перейдя в осень). Правда, крикнув, я тут же испугался лишиться места (дело происходило год назад, когда отношения с Михайловым уже были натянуты). Но, к счастью, Юницкий воспринял мой крик не всерьез и тогда все обошлось… Ныне же я с одной стороны ощутил права, а с другой, не далее чем вчера понял, что права эти весьма локальны и распространяются лишь в пределах учреждений карательных органов, где я имею возможность требовать и раздражаться и потому здесь могу освободиться от напора нервной энергии. Совокупность и совпадение всех этих чувств и понятий привели меня сейчас в особо возбужденное и капризное состояние. Так что в дальнейших моих взаимоотношениях с сотрудником КГБ никакого особого перелома в моем состоянии не произошло, поскольку оно и до того было достаточно взвинченным. Произошло лишь усиление этого моего состояния, получившего конкретное направление и точку приложения.

Сотрудник явился в плаще, в фетровой шляпе и с портфелем. Для начала я хотел съязвить что-либо о моем долгом ожидании и что во время ареста отца они действовали проворнее (острота глупая). Я это осознал, поскольку предварительно не созвонился и сам же был виноват. Мы опять пришли в комнатушку при приемной бюро пропусков, которую сотрудник открыл своим ключом и пропустил меня вперед. Пока он раздевался, пока вешал плащ и шляпу на один из обыкновенных гвоздей, вбитых в стену (вешалки здесь не было и вообще ничего не было, кроме стола и двух стульев), пока сотрудник раздевался, я применил мой жест независимости, чтоб именно с этих позиций начать разговор: то есть самостоятельно, без приглашения взял стул, с грохотом передвинул его и сел, развалившись, положив нога на ногу. Сотрудник, не обратив на это внимания (или сделав вид, что не обращает внимания), также уселся к столу, но потише и не с таким грохотом, затем раскрыл портфель, вытер носовым платком мокрые от дождя пальцы и вынул из портфеля папку.

— Значит, так, Цвибышев, — сказал он, — приступим… Мы внимательно ознакомились с документами, касающимися ареста вашего отца. Реестр конфискованного имущества мы не обнаружили. Более того, в приговоре суда нет формулировки: «с конфискацией имущества»… А лишь это и реестр может служить основанием для выплаты компенсации.

— То есть как это не указано, — крикнул я, от такого неожиданно быстрого и делового итога теряя на время капризное свое озлобление и приходя в растерянность, — то есть как нет реестра?… А куда же девалось наше имущество?…

— Не знаю, — сказал сотрудник, — могу лишь предположить, что ваш отец, поскольку он занимал государственный пост, имел государственное имущество… Тем более в наш город он прибыл из Москвы в 1929 году и поселился в доме ответработников по улице Новая… А там, как правило, квартиры были меблированы.

— Какие квартиры! — крикнул я. — Я вчера был в исполкоме насчет нашей квартиры… Со мной разговаривали грубо… Да… (не дело говорил я. Не по существу и не дело, но интересно, что, осознавая нелепость своих слов, я продолжал вести разговор именно в ложном направлении, может, для того, чтоб выиграть время, прийти в себя и обдумать, как поступить дальше при подобном повороте событий). Какая-то женщина, — говорил я, — сказала мне, что там теперь живут другие советские люди, а я ничего не должен требовать, поскольку одет, обут и жив…

— А что ж, вы должны были помереть, что ли? — сказал, принимая в этом вопросе мою сторону, сотрудник КГБ, впрочем, возможно, чтоб меня утихомирить. — Она не права…

— Ее фамилия Корнева, я запомнил, — крикнул я, тут же замолкнув, поскольку, учитывая характер учреждения, жалоба моя была похожа на донос, но то, что сотрудник КГБ мне посочувствовал, вновь возбудило капризное мое озлобление, и я сказал:— Вот вы называете моего отца ответработником… А справку мне выдали, что он плановик термосного завода. И денежную компенсацию я получил таким образом… Но ведь это несправедливо…

— Это дело военной прокуратуры, — сказал сотрудник, — но, действительно, отец ваш был комкор… Вы помните, при первой нашей встрече я спросил вас о матери?… Меня удивило, что она не была арестована вместе с мужем, как в те времена поступали… Конечно, несправедливо, — добавил он. — Скажите, Цвибышев, после ареста отца вы с матерью продолжали жить в этом городе?

Я задумался. Дальнейшие события мне были известны. Мать моя, бросив квартиру и все имущество на произвол судьбы, взяв с собой только самое необходимое, просто вместе со мной скрылась, причем с чужим паспортом, который ей удалось раздобыть, не знаю каким путем. Будучи опытным конспиратором, имея за спиной несколько лет подполья во время петлюровщины и польской пилсудчины, она фактически на нелегальном положении провела два года, пока царило полное беззаконие. Когда был снят Ежов, кое-кто из второстепенных лиц был выпущен из тюрем, появилось несколько статей, где наряду с требованием бдительности и борьбы с врагами критиковались и перегибы. Более того, говорилось, что в органы НКВД удалось проникнуть кучке врагов народа, которые вершили расправу над честными патриотами. Было приведено в подтверждение этого несколько конкретных примеров и названы фамилии. Был, например, указан случай, когда некоего учителя истории арестовали только за то, что он заявил, будто не все русские цари были деспотами, а имелись среди них и прогрессивные в историческом смысле личности… Историка этого не только выпустили, но и восстановили в партии. Именно в этой обстановке мать моя решила ехать к Сталину. Сталин мать не принял, но наложил резолюцию, на основании которой ее принял лично Берия. Надежды матери на снисхождение не оправдались (отец к тому времени был уже мертв более года, это я знаю теперь, но мать моя тогда этого не знала). Ей сообщили, что он был вторично судим и получил еще десять лет к прежним пяти… Кстати, эти сведения о вторичной судимости при реабилитации нигде не упоминались и напрочь отсутствовали. Хоть документально они ничем не были подтверждены — матери они были сообщены устно и потом переданы мне теткой, — я решил попробовать именно за них и уцепиться. Честно говоря, подавая заявление о компенсации, я знал о возможности возникновения подобной ситуации, поскольку мне было известно о бегстве моей матери и оставлении квартиры на произвол судьбы. Поэтому я так тщательно распределял, зайдя в туалет, средства, полученные мной на термосном заводе, словно богатой компенсации за имущество и не существует либо существует в отдаленном будущем, после долгой борьбы. Я решил взять напором, писанием бумаг в разные инстанции, расчетом на чувство вины передо мной, которую попытаются хоть частично компенсировать, избежав формальностей и изыскав средства. Но я ошибался и был наивен. Причем дело не в каких-то моих отдельных срывах и неумных высказываниях. Как раз далее я вел себя достаточно точно, изложив версию отъезда матери, как и следует, умолчав о ненужном либо невыгодном, вторичный суд над отцом также подав своевременно и умело, придав ему характер весьма убедительного правдоподобия, хоть и не подтвержденного с моей стороны документами. Но чем убедительней я говорил, тем яснее понимал сам, что аргументы мои годятся в лучшем случае на выражение мне сочувствия, но не для выплаты серьезной денежной суммы. Сотрудник КГБ так и сказал: