Военные рассказы и очерки - Иванов Всеволод. Страница 4

— Вот как разыгрался, будто ракета, — сказал, смеясь, Сосулька, — пятерых вы сняли, товарищ политрук, а остальных мы распугали.

— Где раненые?

— А мы их перевязали и в деревню направили.

— Какие дальнейшие приказания? — спросил Нередка, видя, что политрук молча смотрит на них и ничего не говорит.

— Пошли, — сказал политрук, вставая. — И, кроме того, надо беречь патроны.

— Беда вроде непогоды, — говорил, ухмыляясь, Сосулька после каждого «прочесывания», направленного против них, — раз уж ты начал считаться с природой, сиди и жди.

Рассуждения его были, видимо, чем-то убедительны и смешны для всех, кроме Мирских. Он не понимал Сосульки. Не понимал, почему тот так охотно кривляется, не хочет признавать своей фамилии, а откликается только на прозвище, обидное для всякого иного, а для него, совершенно ясно, очень лестное. Однажды Мирских спросил его:

— Почему вы пошли добровольцем, Сосулька?

— А какая же война без добровольцев? Добровольцы всегда песельники. Они обчество любят, товарищ политрук! Случись в моей области партизаны, я бы туда ушел. Вы как о партизанах рассуждаете, товарищ политрук?

Мирских, привыкший обобщать, ответил:

— Партизанить стало теперь труднее, чем когда бы то ни было. В прежнее время партизан прятался в лес, как в крепость, а теперь леса прочесываются вдоль и поперек.

— Стало быть, я не гожусь для партизанского дела?

— Надо полагать, годитесь, проверим. Вот патроны вы не бережете, а это не по-партизански!..

— До они сами стреляют, товарищ политрук. Как увидят фашиста, так и не могут усидеть. Пуля — она женщина нервная. Прикажите отдохнуть, ноги вроде стерлись. Переобуюсь и анекдот расскажу про солдата и попадью.

Анекдотов он знал много и рассказывал их охотно, но, к сожалению, повторялся — и это раздражало Мирских. Впрочем, его сейчас многое раздражало, и раздражение это терзало его, потому что он не мог сдержать себя, сознавая, что сдерживать себя надо. Он ворчал на Сосульку, обрывал его анекдоты, а когда тот заявлял, что он устал и ему надо или отдохнуть, или переобуться, Мирских начинал длинное рассуждение о том, как должен держать себя боец Красной Армии. Он понимал, что рассуждения его плоски и в них нет обычного огня, свойственного ему, но чем глубже понимал он это, тем длиннее делались рассуждения. Кроме того, ему казалось, что Сосулька не так-то уж устает и остановки придумывает для того, чтобы отдохнул именно он — политрук, да и анекдоты, пожалуй, рассказывает, чтобы товарищи не грустили.

Поэтому Мирских во время остановки не садился, а стоял на ногах; стараясь дышать так же ровно, как и его спутники, он только прислонялся слегка к дереву. И так он стоял, задумчивый, высокий, стройный, всегда готовый к поединку, а его товарищи казались секундантами при нем. И в конце концов они завидовали приятной и нежной завистью силе его духа и выносливости.

А в общем, получалось так, что шли они день ото дня все медленнее и медленнее, а в особенности медленно приходилось двигаться по лесу. Дело в том, что после каждого прочесывания гитлеровцы оставляли в лесу «кукушек» — снайперов, снабженных десятидневным запасом продовольствия и патронов, искусно замаскированных на верхушках деревьев. Эти снайперы, в большинстве своем члены фашистской партии, должны были уничтожать всех, кто проходил по лесу. При следующем прочесывании снайперы менялись. Из-за этого Мирских проводил своих бойцов по лесу всегда между тремя и пятью часами утра, когда снайперы на деревьях, утомленные бессонной ночью, засыпали. Шли босиком, на цыпочках, стараясь не шуметь и не разговаривать; сообщались друг с другом птичьим свистом, хрустом веточек, слабым хлопаньем в ладоши.

А как только приближалось утро, они прятались в ямки. Ямки они научились рыть чрезвычайно быстро и так умело их скрывали, что не раз слышали над своей головой шаги немецких солдат, а однажды и в ямку провалилась нога немецкого солдата. Солдат выругался, вытащил ногу, присел возле норы, вытряхнул землю из сапога и пошел дальше. Когда шаги замерли, Сосулька сказал:

— Так мне его дернуть за сапог в ямку захотелось, ребята, просто сердце чуть не лопнуло. Ведь сапог-то дегтем пахнет. Должно быть, с колхозника какого содрал. В ямку бы мне его, да сапогом по глазам, по глазам, по харе…

Другой раз они долго сидели в болоте, зарывшись головами в корни деревьев, свисавших с крутого берега. Гитлеровцы только что прочесали лес. Было часов семь вечера, ночь еще не наступила. Можно было б идти, кабы не «кукушки». Пятеро потихоньку вылезли из воды, выжали одежду, вернее отрепья одежды, вымененные у крестьян, — и присели на мох, все под прикрытием того же свисающего высокого берега. Перекликнулись две — три «кукушки». Они жадно вслушивались, стараясь угадать, где же они и можно ли их снять. Все затихло в лесу.

Сосулька прошептал:

— Григорий Матвеич, не хочешь побороться для согревания?

Мирских знобило, голова болела, но он согласился. Повозившись слегка с Сосулькой, он быстро запыхался и, выбрав местечко, как ему казалось, потеплее, прилег среди корней. Корни резали тело, как колючая проволока, рот наполняла вязкая горечь, в глазах кололо.

И вдруг, сквозь эту боль, он услышал обрывок хорошей советской песни. Чей-то молодой, сильно срывающийся и, надо полагать, сильно взволнованный голос пел…

«Только бреда не хватало…» — подумал с большим неудовольствием Мирских. Но он знал, что бред бывает короткими кусками, а здесь мелодия все расширялась, крепла и делалась сложнее. Он привстал на локте. Сосулька сказал ему шепотом:

— Поют. Патефон, что ли, Григорий Матвеич?

— Поют, — мечтательно сказал Отдуж, — ловко поют. В патефоне куда хуже получается.

Они встали и поползли вверх, цепляясь за корни. Здесь они высунули головы и изумленно стали прислушиваться.

Лес ожил. Слышались шаги, голоса, кто-то бесстрашно лез на деревья, раза три — четыре выстрелили из револьвера, над лесом пронесся испуганный вопль «кукушки». Еще час тому назад казалось, что и воробью не уцелеть в этом лесу — так умело был пристрелян каждый кустик и каждая былинка, а сейчас лес был полон советскими людьми, партизанами; полон до того очевидно, что «кукушки» в ужасе соскакивали с деревьев и бежали куда глада глядят.

— Не-е! — сказал восторженно Отдуж. — Не-е, нашего человека не прострелишь!

Да, лес ожил. И ожил он, как всегда оживает творчество, — с песней. Песня царила над лесом. Песня! Пусть фашисты, вооруженные автоматами и минометами, находились в трех — пяти километрах, все равно, — песня царила над лесом. Конечно, это не была та беззаботная песня, которую мы слышали до войны, — это была другая песня, хотя она пелась на тот же мотив и на те же слова. Эта песня была тяжелая и грозная, как скрижаль, как закон. В этой песне слышался скрежет ненависти, клятва, что если не хватит оружия, — соскрести врага ногтями С нашей земли. Это было навечно скрепленное согласие на борьбу. Да, это была песня, та песня родины, которую нельзя ни победить, ни уничтожить.

Пятеро стояли, затаив дыхание. Песня скрутила их души, как скручивают листок бумажки для зажигания костра. Огонь бежал по их жилам. Они дрожали от радости и восторга.

У Мирских и Отдужа катились из глаз слезы. Мирских плакал потому, что, хотя он никогда не сомневался в конечной победе Коммунистической партии, сейчас он увидел одну из осуществляемых ею побед. Та партия, к которой он принадлежит сейчас и за идеи которой он в ранней юности сидел в тюрьме и был в ссылке, эта партия стояла рядом с ним и пела, когда он уже настолько физически устал и ослаб, что не может петь. И она будет петь вечно! Пусть даже среди партизан, поющих в этом лесу, нет ни одного партийца, все равно следы их ведут к его партии. Вот почему плакал Мирских, в то время как крестьянин Семен Отдуж плакал потому, что понимал— люди с такой песней не отдадут колхозной земли помещику и после этой войны будут жить еще более справедливо, чем жили до нее. Иначе какая ж ценность людям и их мечтам. Сладостная слава победы уже осияла взлохмаченную, в земле и прелых листьях голову Отдужа.