Пора, мой друг, пора - Аксенов Василий Павлович. Страница 39
– Куда же ты теперь? – спросил меня отец за столом. – Может быть, продолжишь образование?
– Видишь ли, папа... – промямлил я, и вдруг меня осенило: – Понимаешь, есть у меня дружок, он служит на научной шхуне. Возможно, я пойду к нему на корабль матросом и аквалангистом.
– Матросом? Что ж... – Отец посмотрел себе в тарелку и замолчал, словно там, в тарелке, среди огурчиков и помидорчиков, угадывались очертания моей судьбы. Может быть, он просто боролся с легкими толчками опьянения.
– И аквалангистом, – подсказал я.
Константин расхохотался и подмигнул мне. Отец взбодрился и поднял вилку с огурцом.
– Пошел бы в свое время в училище, был бы уже... – Он посмотрел на Константиновы погоны. – Был бы уже старшим лейтенантом.
– Это штатский тип, батя, – сказал Константин, – законченный штатский тип. Шляпа.
– Я тоже штатский тип, – возразил отец, – но я...
– Нет, ты военный, – сказал Константин.
– В армии я был только год, юнцом – на Гражданской, а потом партийная работа, строительство – ну, вы знаете... Так что я гражданский.
– Нет, ты военный, – серьезно сказал Константин, – такой же военный, как я. А Петька гражданский. Шляпа.
Он ласково улыбнулся мне.
– Ну, ладно, – сказал отец. – Итак, дальше. Понимаешь, пришлось сосредоточить на перемычке всю технику, до сорока бульдозеров...
Он рассказывал о последней своей крупной стройке. Ужин наш проходил дружно, весело, уютно, вкусно, хмельно, свободно на террасе, в темные стекла которой бились мотыльки, на скрипучих полах, под голой лампочкой, с импровизированными пепельницами и клочками газеты для селедочных костей, по-мужски, по-солдатски, по-офицерски.
Когда я ушел спать, отец с Константином еще оставались на террасе. Лежа в темной комнате, я слушал их громкие голоса и думал.
Папа, думал я об отце. Брат, думал я о Константине. Шляпа, думал я о себе. Мама, думал я о далекой матери. Девушка, думал я о несуществующей девушке. Шхуна, думал я о выдуманной шхуне. Тральщик, думал об оставленных там, на Севере, друзьях.
Отец и Константин говорили о судьбах мира. Они расхаживали в дымных волнах, гремя, раскатывали шары своих голосов по опустевшей, притихшей в ожидании своей участи нашей планете.
Константин вошел в комнату, быстро стащил с себя обмундирование и лег.
– Эй, аквалангист! – крикнул он мне и сразу засвистел носом, заснул.
Я посмотрел на его молодой монетный командирский профиль и подумал о том, как скользит сейчас его подводная лодка, холодное тело в холодной среде под звездами, под пунктирами созвездий, под небом, под ветром, подо льдом.
Я видел отца через стеклянную дверь: он колобродил на террасе, собирал со стола – покатые его плечи с подтяжками, большие уши с пучками седых волос... Как мало я его видел в той его прежней жизни, он и родил-то меня чуть ли не в сорок лет.
Утром появилась женщина. Она вошла...»
На этом записи обрывались. Горяев бросил листы на стол.
– Утром появилась женщина, – сказал он, – все ясно. Не понимаю, зачем торчать в Сибири, если пишешь рассказы о Коломне. Ты читала?
– Отстань, – буркнула Таня.
Горяев встал в крайнем раздражении.
– Я знаю, что вы относитесь ко мне неуважительно, и ты и Марвич, но пусть он сначала достигает профессионального уровня...
– Отстань ты от меня! – закричала Таня и села на кровати. – Какое мне дело до его профессионального уровня! Лишь бы он был со мной, и все! Мне все равно, что он делает, пишет или копает землю, только где он?
– Ладно, я пошел его искать, – сказал Горяев.
– Подожди! Не уходи! Сядь лучше здесь. Говори, чеши языком. Ну, значит, что ты думаешь об его уровне?
9
К вечеру воскресного дня Марвич был уже довольно далеко от Березани. «Голосуя» на развилках разбитых дорог, он добрался до населенного пункта Большой Шатун, по сравнению с которым Березань выглядела столицей, шумным и благоустроенным городом.
В Шатуне он зашел в столовую и полез через толпу шоферов к окошку. В окошко выставили ему тарелку с куском жирной свинины и с картофельным пюре.
Он слабо представлял, что с ним происходит. Почему сегодня утром он вышел из вагончика, оставив там Таню в тепле, в бликах солнца, в одиночестве, в счастливом полусонном состоянии? Почему вдруг встретился ему бригадир? Почему вдруг подошел необычайно синий автобус? И почему он сел в него?
Всю ночь Таня шептала ему что-то, и он ей шептал. Светились фосфорические цифры и стрелки будильника. Приемник, передававший без конца джазовые концерты, к утру уже просто тихо гудел. Маячила в глазах оставленная Сережей тельняшка. Марвич пытался думать, пытался расставить все знаки препинания и произвести подсчет, но Танина рука тянулась к нему, он поворачивал ее лицо, глаза ее то открывались, то закрывались, было жарко. Запах табака и ее духов.
Вчера по дороге домой она стала казниться, чуть ли не кричала, все говорила о прошлом лете, но он крепко держал ее под руку и говорил: «Перестань, не наговаривай на себя, замолчи, я люблю тебя, я люблю тебя...»
Он мешал ей думать о неприятном и страшном, а сам все думал, думал, все всплывало перед его глазами без плеска, без звуков: очертания башен и темная щель улицы, спокойный маленький город и несколько пришлых людей на его бюргерских улицах, затеявших с этими людьми неприятную игру; последнее – на вокзале, на слабо освещенном перроне: долговязый призрак его собственной юности, а сам он на подножке вагона, мужественный и железный, отбывающий в странствия... Он все думал и думал о человеке, который умер, о парне, которого теперь нет, но тут в ночи и духоте Таня начала ему мешать думать, она вмешивалась в его мысли властно по-женски и бездумно: тихими движениями рук, тихими губами, зрачками, светившимися в темноте, – сама уже забыв обо всем, мешала и ему думать.
Наконец к утру она уснула, и он стал смотреть на нее спящую, на все ее тихое существо, лишенное сейчас суеты и тревог, на тот ее образ, который всегда был с ним, в каждую минуту его одиночества и везде, и ему вдруг стало страшно, что она сейчас вздрогнет и проснется с мыслями о своей вине и о невиновности, с угрызениями совести и, главное, со словами, которые сейчас ему не нужны никак, сейчас она нужна ему вот такая, постоянная и молчащая, и он тогда ушел...
Он доел свинину, подчистил всю тарелку на краешке общего стола, сколоченного из длинных досок. Доски не были подогнаны друг к другу и плохо обструганы, но края стола были уже отполированы рукавами шоферов. Водители сидели вплотную друг к дружке, глаза их были мутны от усталости.
Народу было много, часть людей стояла с тарелками, дожидаясь места за столом, кое-кто ел стоя, держа тарелки на весу. Как всегда, в столовой было шумно, водители разговаривали друг с другом, но шум в этот раз был необычный, не слышно было смеха, шуток, голоса звучали резко и напряженно.
Марвич краем уха слышал, что все шоферы только и говорят о малопонятном, диком случае, о каком-то убийстве. Убийство? Какое убийство?.. Кого убили?.. Ему было сейчас не до этого.
Он вылез из-за стола и вышел на крыльцо. Надел кепку, закурил. Над лесом плавилась медная полоса неба в просвете фиолетовых туч. Поселок уже отходил ко сну. На горбатых его улицах не было ни души. Кое-где слабо светились крошечные оконца. Лишь возле столовой скопились проезжие машины, бортовые и фургоны. Молчащие и пустые, они стояли сплошной темной массой, и только в ветровых стеклах чуть отсвечивал запоздалый и медленный, будто вечный, закат.
Хлопнула сзади дверь, на крыльцо вышел большой темный человек. Так же, как и Марвич, он нахлобучил кепку и закурил. Несколько секунд постоял на крыльце, щелкнул языком, затопал вниз и медленно пошел к своей машине.
– Подвезешь до леспромхоза? – крикнул ему вслед Марвич.
– Садись, – ответил водитель, не оборачиваясь.
По тому, как он тронул с места свой «ЯЗ», как приподнялся на сиденье, устраиваясь поудобнее, как сделал поворот, Марвич сразу понял, какой это классный водитель. Они ехали молча и быстро. Прогрохотали через Шатун, простучали бешеной дробью по колдобинам грунтовой дороги через поле и вдруг въехали в огромный настороженный лес на гладкую и прямую автостраду.