Пора, мой друг, пора - Аксенов Василий Павлович. Страница 8

– Танечка, пойдем, я поправлю тебе тон.

Таня пошла с ней, еще раз бросив на меня совершенно сверкающий наивным торжеством взгляд.

Только не смотреть, не оборачиваться, пережить эту минуту, потому что сейчас она обернулась, я знаю, только толкать кран с бычьей настойчивостью, и ничего больше, иначе все сначала – и прощай!

Кольчугин и Рапирский взобрались в седла и взмыли на стреле крана вверх под своды деревьев. Они висели в молочном просвете, откуда черными точками возникали дождевые капли, и кричали, и ругались. Подошли режиссер и автор.

– Кольчугин! – закричал автор, задирая голову. – Замедляйте темп, прошу вас! Плюньте на пленку!

– Сам знаю без вас! – крикнул с неба Кольчугин.

Павлик, снисходительно и нежно улыбаясь, взял автора под руку и отвел его в сторону.

– М-м-м, поймите, Юра, вы прозаик, м-м-м, наше грубое искусство, ха-ха-ха, м-м-м...

Наконец все было готово, прошла репетиция перед закрытым объективом, и началась съемка.

Андрей бежит через кусты. Рот у него раскрыт, он похож на американца. Задыхаясь неизвестно уж отчего, он бежит через кусты. Порвал рубашку.

Нога Кольчугина дернулась от удовольствия.

Стрела описала параболу.

Таня бежит через кусты, вытирает мокрое лицо рукавом, откидывает волосы, бежит, бежит моя девочка. Так бежит, что мне становится горько оттого, что она так не убегала от меня в ту пору.

Опять Андрей бежит, ветки его секут. Выбегает на полянку, смотрит направо, налево, лицо растерянное.

Теперь Таня медленно идет по лесу, отводит рукой папоротники. По-детски изумляется – нашла гриб, великолепный боровик. Ой, еще гриб! Еще! Еще! (Грибы натыканы ассистентами пять минут назад.)

Теперь Андрей увидел, что она собирает грибы. Лицо его светлеет, любит он ее, Таню, то есть Лену. Теперь они вместе собирают грибы, ползают по траве, как дети, смеются. Он погладил ее по щеке. Целуются. Андрей обнимает Таню за плечи, они склоняются к траве.

– Стоп! – крикнул Павлик после третьего дубля, снял берет и торжественно махнул Кольчугину. – Ваше слово, геноссе Кольчугин! Прошу вас – соло на «митчеле»!

– Внимание! – заорал Кольчугин. – Артистов прошу оставаться на месте!

– Танечка замерзла! – пискнула костюмерша.

– Молчать! Мы тут не в игрушки играем! Артисты – на место! Сжимай ее в объятиях! Внимание! Мо-о-тор!

Стрела крана с висящими на ней операторами качалась вверх-вниз. Все смотрели на Кольчугина. Нема держался за голову, страдая за пленку. Кольчугин исторгал какие-то звуки, ругался.

– Стоп! – вдруг скомандовал он и крикнул Андрею: – Ложись на нее! Ложись, говорю!

Он был словно без памяти, как говорится, в святом творческом волнении, и он был безобразен в этот момент, и то, что он не называл Таню по имени, а кричал: «Ложись на нее!», и то, что Андрей, жалобно улыбаясь, действительно лег «на нее», – весь этот деспотизм и грязь творчества, все это всколыхнуло меня так, что в глазах побелело от ярости и еще от каких-то чувств, похожих на те, прежние.

«Я изобью сегодня Кольчугина. Придерусь к чему-нибудь и дам ему по роже, – думал я. – Свинья такая, свинья! Нашлепка мяса на „митчеле“! Вдохновенная мразь!»

Кольчугин еле слез с кресла и свалился в траву. Вытер лицо подолом рубахи. Он не поднимал глаз на людей, ему, видно, было стыдно. Ну, допустим, это я понимаю: когда пишешь, тоже бывают моменты, когда стыдно, но... Да, я его понимаю, понимаю, и все, нет никакой злобы, все прошло.

Подошли Таня и Андрей. Таня кусала губы, смотрела в сторону, была бледна, Андрей тоже был не в себе. Кольчугин поднял голову и улыбнулся жалкой и усталой улыбкой.

– Танечка, прости. И ты, Андрюша. Так надо было, – проговорил он.

– Ведь этого же нет в сценарии, – сказал Андрей.

– Да ладно, ерунда какая, – сказала Таня и взглянула мельком на меня.

– Зато какие кадры, ребята! – Кольчугин встал, грязный, как свинья, и сделал нам знак. – Мальчики, копайте яму.

Подошел Павлик.

– Простите, какую еще яму?

– Прошу прощения, Григорий Григорьевич, мое соло еще не кончилось. Я этого дня долго ждал. Сейчас сниму из ямы – и все.

Мы выкопали ему яму, и он потребовал навалить возле нее пустые консервные банки и мокрые газеты и бросить бутылку из-под водки. Потом он влез в эту яму и еще раз снял оттуда Андрея и Таню.

Они уходили обнявшись, а он снимал их, имея на первом плане бутылку, газеты и консервы.

– Все равно вырежем, – тихо сказал Павлик Неме. – Я бы не вырезал, но худсовет все равно вырежет.

– Мы должны это отстаивать, – сказал Нема.

– Попробуем, – вздохнул Павлик.

На этом закончились утренние съемки.

Первую часть эпизода, столкновение машин, снять не удалось, потому что дождь кончился, голубые просветы в небе расползались все шире и шире, и вдруг блеснуло солнце, и все капли вспыхнули, и напряженное состояние группы сменилось усталым умиротворением, удовлетворенностью, тихой дружбой. Черт возьми, мы хорошо поработали!

Все хозяйство свернули за десять минут и поехали обедать развеселой кавалькадой: впереди легковые машины, потом газик, потом автобус, «лихт-ваген», «тон-ваген», потом грузовик и кран за ним на буксире, а в грузовике мы, осветители и такелажники, и среди нас почему-то затесалась Таня. Черные волосы ее развевались, и она подставила лицо солнцу, а иногда взглядывала на меня; кажется, ей хотелось, чтоб я ее обнял, как когда-то обнимал в такси.

5

В этот день нам удивительно везло. После обеда распогодилось так, что мы помчались на пляж снимать плановый эпизод, о котором с утра никто даже и не думал. Пока ассистенты сгоняли массовку, мы все разделись по пояс и легли в шезлонги. Пришел Рапирский, тоже голый по пояс, покрытый пушистой и курчавой растительностью. Он был очень расстроен. Оказалось, что у него возле киоска украли замечательную шерстяную рубашку, «фирменную», как он сказал. Утешали его довольно своеобразно: «Ничего, Игорь, вон тебе какой свитер мама связала, его уж не украдут». Имелась в виду его растительность. Рапирский ругался – он любил «фирменные» вещи, но потом вдруг развеселился и прочел стихотворение: «Служил Рапирский лицемером, Рапирский лица замерял. Не обладая глазомером, на пляже „фирму“ потерял».

Солнце припекало, белое мое тело становилось розовым, я чувствовал, что сгорю, но не двигался. Я пересыпал в ладони еще немного влажный песок, смотрел на море, по которому бежали свежие барашки, и гнал от себя мысли. Гнал их, словно ветер, но они снова появлялись и бежали на меня, как барашки в этом ветреном море. Я думал о том, что добился своего, что новый мой щит разрушен, но результат оказался печальным – из головы у меня не выходила Таня. Влюбился я опять в свою бывшую жену.

Так или иначе, но тут я заметил на пляже возле самой воды высокого худого парня, по-видимому, студента, который листал журнал. Лица студента я разглядеть не мог, но зато отчетливо разглядел обложку журнала и понял, что это тот самый номер, выхода которого я ждал почти полгода. Три моих рассказа были напечатаны в этом номере, это был мой дебют.

Я смотрел на тонкий, не слишком реальный силуэт студента, похожий на фигуру с картины Мане, и очень сильно волновался. Это мой первый читатель, медленно перебирая ногами, двигался вдоль моря. Не знаю, как вам объяснить чувство, возникшее при виде первого твоего читателя. Ведь пишешь-то не только для самого себя, пишешь, чтобы читали, чтобы люди общались с тобой таким образом, но все же, когда видишь первого своего читателя, видишь, как он трогает руками твое, личное, ничем не защищенное вещество, то возникает совсем особое чувство.

Я уже столкнулся с этим в редакциях, с этим странным чувством, когда твое, личное, над которым ты краснел, охал и воспарял, попадает в работу редакционного аппарата и ты уже просто становишься автором, а рукопись твоя суть входящая рукопись, которую следует обработать, по меньшей мере, пронумеровать и написать внутреннюю рецензию.