Смелые не умирают - Наджафов Гусейн Дадаш оглы. Страница 6

— Ешь, ешь! — говорил Остап Андреевич заросшему пленному, притаившемуся за штабелем дров. — Как зовут-то?

— Меня? Степаном Сергеевичем… Старшина я… Степан Лагутенко… До войны тут служил, в танковой.

Горбатюк тихо, решительно предложил:

— Слушай, Лагутенко, беги!

Лагутенко перестал жевать, тусклые глаза его вспыхнули, удивленно глянули на Горбатюка и снова потухли.

— Далеко не уйдешь… Мы приметные!

— Спрячешься! У тебя в Шепетовке знакомые есть?

— Невеста была. Блинда. Антонина Васильевна. Не слышали? Да не знаю, здесь ли? Может, ушла…

— Потом узнаем. Пока у нас поживешь. Гриша, — обратился он к Матвееву, — сведешь к нам.

Настойчивость Горбатюка передалась Лагутенко. А вдруг выйдет? В его положении он немногим рисковал.

Лагутенко надел синий костюм, запасенный заранее Горбатюком. Матвеев повел пленного пустырями и огородами, сторонясь немецких патрулей, и благополучно привел его к Горбатюкам. Надежда Даниловна испуганно всплеснула руками и торопливо увела пленного к сараю.

Вечером, когда закончилась работа, солдаты «хольцкомандо» выстроили пленных и пересчитали. Одного недоставало. Старший — голубоглазый немец — вызвал директора.

— Где есть пленни?

— А я знаю? Где ему надо, там и есть, — вызывающе ответил Горбатюк и смело посмотрел на немца.

Голубые глаза немца хитро и лукаво улыбались.

Лагутенко некоторое время скрывался у Антонины Васильевны Блинды, потом ушел в лес, к партизанам.

* * *

С партией пленных попал на лесозавод Иван Алексеевич Музалев. Он родился в 1920 году в селе Заречье Орловской области. Окончил Новосильскую среднюю школу. В 1939 году комсомольца-выпускника призвали в Красную Армию. Служил топографом-разведчиком в Бессарабии, потом на Украине. Здесь его и застала война. После упорных боев попал в плен. Вместе с другими его пригнали в Шепетовский лагерь…

Музалев неторопливо перетаскивал бревна. Поблизости сидел немецкий солдат. Музалеву послышалось… Нет, не послышалось. Немец тихо напевал:

Москва моя,
Страна моя,
Ты — самая любимая…

«Издевается, гад!» — с бессильной злобой подумал Музалев. Ему захотелось ударить бревном по улыбающемуся лицу гитлеровца.

Смелые не умирают - i_002.jpg

И вдруг, мешая русские и немецкие слова, солдат спросил:

— Почему ви плохо защищал своя страна?

Музалев промолчал.

— Аллее капут! Советский власть капут! Москва капут. Гитлер победил скоро.

— Цыплят по осени считают, — не удержался Музалев.

— Осень? Сейчас есть осень, септембер… — То ли солдат не понял иронии, то ли насмехался.

Музалев этого не разобрал. Он вскипел. Веко правого полуприкрытого глаза часто задергалось. Он выпрямился и гневно выпалил:

— Я говорю, вы, фашисты, привыкли всю жизнь воевать и грабить. А мы строили, мирно жили. А победу праздновать рано… Не видать вашему Гитлеру Москвы.

Немец, сделав испуганное лицо, сказал:

— О, злой человек! Я не есть фашист, я есть зольдат.

С тех пор немец каждый день кивал Музалеву как старому знакомому, вступал с ним в разговор. Говорил он один. Музалев только изредка бросал реплику. Из рассказов немца Музалев уже многое знал о нем. Звали немца Станислав Шверенберг. Мать у него полька, отец — немецкий рабочий. Сам он хороший техник. Конечно, он мог стать офицером, но не пошел в военную школу. Мать была против, да и сам не захотел. Музалев привык к разговорчивому немцу, терпеливо слушал его рассказы. «Пусть говорит, коли хочет. Кто его знает, может, и правда он порядочный человек? Не все же они изверги!» — думал Иван Алексеевич.

Однажды Музалев заметил, что Шверенберг рассеян и задумчив. Молчит. Только и сказал с утра:

— День добрый, Иван!

«Досталось, наверное, от начальства. Донесли, что с нашим братом якшается», — подумал Музалев. Однако допытываться не стал. Немец сам нарушил молчание:

— Иван! Я получил от мутти письмо. Товарищ привез. Хочешь, почитаю?

— Читай, коль охота, — отозвался Музалев.

— «Мейн либер зон! — начал солдат по-немецки, а потом читал, переводя: — Стряслось великое несчастье. Я потеряла старшего сына, а ты — брата. Целый месяц от него не было писем, а три дня назад получено официальное уведомление, что наш Генрих убит под Петербургом. Какое страшное горе…»

«Вот и моя, наверное, так убивается. Небось покойником считает», — подумал Музалев.

— «Эта ужасная война сломала, исковеркала всю нашу жизнь. Люди, у которых вместо сердца камень, лицемеры, пытаются утешать нас, матерей, потерявших своих детей. Нам говорят: „Радио сообщает о новой победе. Германская армия захватила еще один город“. Тошно слушать такие речи! На что нам чужие, неизвестные города? Теперь ты у меня остался один, и я больше всего боюсь тебя потерять. Дорогой Стасик! Мы очень часто пишем тебе, но ответа не получаем.

Почта не доходит или „теряется“ для того, чтобы мы не знали об огромных потерях… Я тебе снова советую: скройся незаметно с фронта любым способом, где ты только сможешь это сделать…»

Музалев сидел на бревне и задумчиво слушал немца. При последних словах он удивленно взглянул на Шверенберга. Голубые глаза немца смотрели вопросительно, тоскливо ожидая ответа: «Ну?»

У Музалева задергался правый глаз. Он встал.

— Никуда вы не уйдете! Никто из вас не уйдет! — бросил он немцу в лицо. — За все, что сделали, сполна получите! Везде тебя смерть ждет. Ты, все вы за смертью к нам пришли! И вы получите ее!

Немца не задела жесткость слов Музалева. Будто не слыша этих идущих из души слов, он задумчиво смотрел перед собой. А Музалев, выпалив накипевшее, сразу остыл, отошел.

— Конечно, куда мне пойти? Ваши поймают — убьют, наши поймают — убьют… — Станислав помолчал. Потом с жаром, даже с досадой спросил: — А ты? Почему ты не уходишь? Таскаешь тут бревна!..

— Я?

Музалев удивился и испугался. Он оглянулся: нет ли кого поблизости? Тело покрылось испариной. Немец говорил о его сокровенной, тайной думе. С той минуты, как Музалев попал в плен, он день и ночь только и думал о побеге. И работать на лесозавод он напросился лишь для того, чтобы, улучив минуту, бежать, пробраться к своим и яростно истреблять фашистов. Почему немец заговорил о побеге? Догадался? Допытывается? Или провоцирует? Ну нет, не на того напал!

— Я побегу, — рассмеялся Музалев, — а ты мне в спину стрелять? Так, что ли?

Шверенберг подошел к Музалеву, положил руку на его плечо.

— Иван! — серьезно и как-то доверительно сказал он. — Я не буду стрелять. Я есть техник, рабочий. Я не есть зольдат.

И, задумчивый, замолчал, повернулся, ушел.

Вечером, пересчитывая пленных, снова не досчитались одного. Шверенберг оглядел колонну пленных. Молодого высокого круглолицего пленного с редкими волосами и полуприкрытым правым глазом среди них не было. И опять, только глазами, Шверенберг улыбнулся Горбатюку.

«ПАВКА ТОЖЕ МАЛЕНЬКИМ БЫЛ!»

После неудачной эвакуации Болеслав Ковалевский стал еще злее и раздражительнее. Говорил он мало, а если и пробурчит что-то, все равно не поймешь. Казалось, он жил в постоянном страхе, все время чего-то ожидая. Все чаще приходил поздней ночью пьяным. Анна Никитична вставала на стук открывать двери. Мальчики настороженно поднимали головы: кто это?

Болеслав, пошатываясь, напевал какую-то песенку.

— Как ты не боишься, Болеслав, — говорила ему Анна Никитична, — ведь сейчас нельзя ходить. Тебя арестуют…

— Меня никто не арестует, я могу… — пьяно бормотал Болеслав.

В конце августа он пришел как-то рано, трезвый и хмурый. На рукаве его куртки Котики увидели белую повязку с черной надписью: «Шуцман».