Таша (СИ) - Шатохина Тамара. Страница 2
Он такой… просто не отвести глаз. И я опять смотрю, не отрываясь, как легко он соскакивает с коня, идет к нам в дверь, придерживая саблю у ноги. Он высокий, но не грузный и тяжелый, а сильный и гибкий. У него крепкие красивые руки — мне нравятся такие. На подушечках пальцев и ладони — костяные воинские мозоли. Я один раз взялась за его руку — поинтересоваться, спросить. Провела пальцем по твердой, ороговевшей коже и сердце замерло от какой-то сладкой муки. Не хотелось отпускать его руку, так не хотелось… А он рассмеялся, погладил меня по голове и спросил пряники.
Он думает, что я маленькая, а может еще — что некрасивая и глупая. Хватаю за руки, как ребенок, в глаза заглядываю… Но я не знаю — что еще сделать, чтобы он посмотрел на меня иначе?
Наше семейное проклятие… оно не даст мне мужа, но даст родить от любимого. И мама, и бабушка любили в свое время и научили меня — хоть и не дано иметь семью, но проживать жизнь пустоцветом не следует. Только нужно полюбить так сильно, чтобы потом всю жизнь в своей дочери видеть его. Так было и со мной — не во всякой полной семье так берегут и нежат дочерей, как берегли и жалели меня. Столько ласковых слов, столько нерастраченной женской любви досталось мне… До смерти своей буду молить Силы небесные о тихой и спокойной пристани для них там — на той стороне.
И вот пришло мое время — я полюбила, а он просто не видит меня. Маленькая… да, для материнства может и рановато, и не нужно спешить с этим. Но мне никто другой не нужен, а он вскоре уедет. Как уезжают все стражники, отстояв в наших глухих степях свою смену. И поэтому нужно спешить, а как? Не видит же… не нравлюсь… не хочет…
Я сама привозила свежеиспеченные хлеба в крепостцу. Каждый раз наряжалась, подводила брови сажей, кусала губы… не помогало, не пускали… Хлебы забирали, расплачивались, а хоть взглянуть на него лишний раз — не давали. Говорили, что не положено бабам туда. Это я понимала и покорно уезжала восвояси. Плакала, правда, по дороге домой. Тихо ступала лошадка, скрипели по снегу полозья, установленные на колеса ради зимы… а я тоненько выла с горя — опять не увидела, не полюбовалась. Но иногда из-за стен до моего слуха доносился его голос, а раз даже смех услышала и в тот раз тоже улыбалась, отъезжая — ему хорошо и мне радостно от этого.
Уже подходил срок страже меняться, и я не спала ночами, сходила с ума от отчаянья — не успею, уедет же. И тут слух прошел… я и не поверила вначале. Но прибежала Свиря и, захлебываясь, рассказала, что он брал к себе толстую Сташу, и велел ей опять быть к ночи возле крепостной калитки. И я задохнулась от надежды — я же точно не хуже ее. Она толстая — я рябая. Может и меня не прогонит?
Рассказала бабке Мокрее о своей любви, спросила совета — что мне делать? Она плакала… долго плакала и странно — само лицо неподвижное, только слезы тихо плывут из подслеповатых глаз, попадая в морщины, глубоко прорывшие сухую старческую кожу. Потом открыла сундук и стала выкладывать оттуда одежду, раскладывая ее на кровати — вышитую от ворота до пояса сорочку, толстую шерстяную юбку в полосочку, красный пояс из дорогого атласа.
— Посмотри, Ташенька, все почти новое. Мамка твоя укладывала, травами пересыпала… у меня нюха уже не стало, ты нюхни сама — чем пахнет? Я свое когда-то резедой сухой перекладывала.
— Ромашка, кажись. Может, что-то еще… а что ты вытащила все это, зачем?
— Готовить тебя будем, деточка. Как же невесту да не принарядить?
— Бабушка, ты как скажешь… какая из меня невеста?
— Такая, как и положено, — спокойно перебила она меня, — чистая и нетронутая. Пришла твоя пора, значит. И что же с этим сделаешь?
— Бабушка, он толстую Сташу к себе звал. А я маленькая и худая — не приглянулась ему раньше, хоть и старалась изо всех сил. Так что же ты?
— Ташенька, если прогонит, то просто уйдешь. Хоть будешь знать, что все сделала, что смогла. Чтобы не жалеть потом всю жизнь, — тяжело вздохнула бабка, — заноси корыто. Искупаю тебя с ромашкой, чтобы уж в одно… Пойдешь, девонька, чуть раньше Сташи. В светлых сумерках, а не по ночи. Станешь у калитки и подождешь — ему скажут, что ты уже на месте, а там уже ему решать. Всегда они решают — мужики. Если совсем глаз у него не стало… не захочет тебя, то тут уж ничего не поделаешь… так тому и быть.
Так мы все и сделали — я искупалась, волосы высушила у печи, вычесала до сухого треска, заплела в косы, надела ту одежду, что приготовила мне бабушка и стала ждать сумерек. Молилась только Силам небесным, чтобы дали его мне, чтобы не отступились от меня.
У крепостной калитки снег был вытоптан до мерзлой земли, и я тихонько приплясывала на ней от холода — ждала. Дежурный стражник видел меня, но не вышел и ничего не сказал. Я тряслась от страха, сильно боялась, что сейчас подойдет Сташа — темнело уже. Я тогда молча уйду, и как потом в глаза ей глядеть буду — не знаю. А только ей такой жадной быть нельзя. Мне же не нужно много — только одна ночь, а потом как он скажет. Она подружке хвасталась, что уже дважды была у него. Глупая какая… кто же о таком рассказывает? Ведь у Свири язык без костей, разойдется слух — осудят ее. Сташа — не я, это мне можно вот так, не таясь — без замужества. Но она ему понравилась, значит… может и прогонит меня, я же не…
Калитка распахнулась, и вышел он. Мысли остановились, и сердце замерло… я затаила дыхание, глядя в его глаза. Он ничем не показал, что не доволен заменой, лицо не дрогнуло, будто ему все равно было кто перед ним. Но главное — не прогнал, взял за руку и повел внутрь. Меня подташнивало от волнения, в голове молоточки стучали, и сама счастью своему не верила — не побрезговал, надо же… Вспомнилось, как наставляла бабка Мокрея:
— Ты только скажи ему, что нетронутая ты. Чтобы осторожнее был и не спешил. На изверга он вроде не похож, так что должен прислушаться. И потерпи, все равно болеть будет, но это малая плата за дочку. Слушайся и молчи… не прогнал бы вот только.
Мы вошли в маленький домик — в одну только комнатушку, я открыла рот, чтобы сказать, как мне велели, но не успела. Глядела во все глаза — он вел себя странно, непонятно. Стал у стены, выпустив мою руку, и смотрел бездумно перед собой. Случилось что? Плохо ему? Я скинула на пол овчинную бекешку, чтобы не мешали жесткие рукава, и уже свободнее подняла руку и провела по его щеке — пожалела. А он как проснулся, будто впервые увидел меня, и глаза загорелись. Меня сразу бросило в жар! Сколько я ждала, пока он так на меня взглянет… дождалась…
Ничего я ему не сказала, а он не спросил. Как раздевал меня — не помню, потому что в ушах шумело, и жидким огнем разливалось по всему телу тепло от его рук. Не противна ему… не противна — билось только в голове. От радости задыхалась, помогала ему, как могла. А когда поцеловал первый раз, будто солнце перед глазами вспыхнуло и всю опалило — до кончиков пальчиков на ногах. Я только дышала тяжело и жадно между поцелуями, потому что не доставало воздуха.
Такие желанные руки на моем теле… везде. В самых потаенных местах, с лаской и болью… Чуяла царапины от жесткой ладони на груди — сердце плавилось от счастья. А потом первая боль… да разве же это боль? Это радость великая! Я чувствовала себя целой, сильной, наполненной. Все было правильно и так хорошо, что чуть сердце не останавливалось.
Я крепко обнимала его, гладила руками сильные плечи, твердые, как камень и гладкие, теплые. Ерошила мягкие темные волосы, как в живом шелке купалась. Шептала, как сильно люблю его, как рада ему в себе. Что помнить его буду до самой смерти своей и дитя его полюблю больше жизни. Обещала, что верна ему буду — никто больше не нужен вовеки. Слышал ли он, или нет — за своим тяжелым, рваным дыханием, жаркими стонами? Мне не ответил, ни слова не сказал, но я видела, знала, что ему хорошо со мной. А что еще мне было нужно?
Он долго не отпускал меня, я была так рада этому… а потом, под утро уже уснул. Вот только что еще целовал мои замученные губы и вдруг затих… упал и уснул. Мне пора было уходить, а я все не могла наглядеться на него. Сил хватило только встать, одеться, дойти до двери и обратно кинулась — уже сама целовала спящего. Обветренные щеки, твердые губы, крепкую мужскую грудь — гладкую, смуглую кожу. Вбирала губами, прикусывала с жадностью, млела от вседозволенности своей, прощалась…