«Зарево» на высочине (Документальная повесть) - Мечетный Борис Трифонович. Страница 7
Машина въехала в лес. Вдруг шофер увидел, как с дороги в редкую поросль молодого орешника бросился какой-то человек. Шофер метнул быстрый взгляд в сторону эсэсовца — не заметил ли? — и прибавил газу. Ну кто в нынешнее время может прятаться в лесу, далеко от жилья, рискуя замерзнуть в такую мерзкую погоду? Конечно же, не нацистский приспешник, а, вероятно, порядочный человек, который чем-то насолил этим проклятым фашистам. И пусть он уйдет от них подальше, от этого эсэсовца. Старый чех поможет.
Грузовик набирал скорость. Но офицер крикнул:
— Стой! Останови машину!
Шофер, будто не слыша, прибавил газу. Тогда эсэсовец заорал что-то по-немецки и схватился за кобуру. Машина резко затормозила.
Немец выпрыгнул из кабины. Шофер в отчаянии закрыл глаза. Он слышал, как что-то закричал офицер, как в кузове засуетились жандармы, затем послышался топот в сторону орешника. Чех ждал: сейчас раздадутся выстрелы, крики, ругань, сейчас расправятся с несчастным.
Но было совершенно тихо. Шофер выглянул из кабины. Без шума и ругани, совершенно спокойно жандармы вели по дороге человека в рваном зимнем полупальто и грязных полосатых брюках арестанта. Очевидно, это был беглец из гитлеровского концлагеря.
Жандармы втолкнули его в машину и двинулись дальше. Шофер думал: «Вот и кончилась твоя песенка, товарищ. И все из-за этой сволочи — офицера».
А тем временем беглец, немного оправившись от замешательства, стал присматриваться к жандармам. Они сидели молча, придерживая на коленях автоматы, и не обращали на пленника никакого внимания.
— Куда мы едем? — спросил он.
Один из жандармов, строгий вахмистр, повернувшись к нему, ответил:
— Куда надо.
Снова молчание. Грузовик швыряло из стороны в сторону, заносило на заснеженных поворотах.
Но что это? Светловолосый начал вполголоса разговаривать с худощавым, остроносым жандармом. Они говорили по-русски! Пленник два года просидел в концлагере с советскими товарищами и кое-что по-русски понимал. Жандармы потихоньку спорили о том, где лучше высадить товарища, чтобы он не попал в руки эсэсовцев, — не доезжая местечка или миновав его, и можно ли на этого человека положиться. Пленник не верил ушам своим…
На развилке дорог, недалеко от Адамова, эсэсовец велел шоферу остановиться. Все вышли из машины.
— Спасибо, друг, — вдруг мягко, проникновенно сказал водителю эсэсовский офицер, подавая руку. — Очень хорошо выскочили из города. О нас не нужно рассказывать, но, если придется, говори: вез партизан, да к тому же русских. Под дулом пистолета вез. — Он весело улыбнулся.
Уже отъезжая, шофер оглянулся и увидел, как вместе с жандармами бодро шагал арестант, а эсэсовец смеялся и хлопал его по спине.
…Новый — семнадцатый боец отряда чех Франта Прохазка не любил рассказывать о своем пребывании в концлагере. Когда он снимал рубаху и все видели страшные багровые рубцы, протянувшиеся через плечи и лопатки, никому из партизан не хотелось расспрашивать о житье-бытье там, в концлагере Сватоборжиче. Только Иван Тетерин, скрипя зубами и крепко ругаясь, начинал остервенело крутить цигарку.
— Сволочи, гады, что делают!..
Франтишек Прохазка был первым в отряде, кто лицом к лицу столкнулся с гитлеровцами в их подлинном, зверином обличье. Он мог бы рассказывать о карцерах, о блоке смерти, о расстрелах просто так, ради потехи или «при попытке к бегству», об издевательствах и избиениях. Но он коротко поведал об этом новым товарищам и больше никогда не возвращался к старым воспоминаниям.
Зато он очень любил музыку, песню. Он выводил на губной гармошке чудесные чешские мелодии, выучил несколько советских песен, всегда что-нибудь напевал, даже если на душе у всех скребли кошки.
— Если у нас в отряде будет художественная самодеятельность, — шутил Юрий Ульев, — ты, Франтишек, обязательно займешь первое место.
Прохазка лишь косил в сторону Юрия веселые черные глаза и продолжал выдувать звуки из тонкой пластинки губной гармошки.
А потом, вдруг озорно подмигнув и тряхнув темными густыми кудрями, начинал наигрывать бодрую, всем знакомую родную «Катюшу». Мелодию подхватывали, насвистывали, и вот уже приглушенно звучат слова:
Обычно кончалась такая инициатива Франтишека хором — ребята тихо и дружно пели какую-нибудь всем знакомую песню, незаметно собираясь в кружок. И какую силу приобретала над людьми такая песня! Огрубевшие лица поющих бойцов светлели, в простуженных голосах звучали задумчивые, грустные нотки. Мысли каждого вдруг уходили туда, на восток, к самым дорогим и близким людям.
Это была грусть молодых парней, у которых годы юности совпали с самой лихой годиной для народа — с войной.
И чем сильнее было это грустное, тоскливое чувство к далеким родным местам, к своим юношеским мечтам, тем значительнее виделась каждому та нелегкая задача, которую они должны выполнить здесь, за пределами Родины. И гордость росла за себя, за свою группу. Ведь кому поручили такое серьезное задание? Им, юношам, у которых почти никакой школы жизни не было за плечами, но которые проходят сейчас хорошую школу борьбы. Они идут по тылам, идут уверенно, уничтожая врага, а фашисты мечутся и ничего не могут сделать «большевистским партизанам». И пускай они, солдаты-чекисты, могут погибнуть — война есть война, — но дело, которое они обязаны выполнить, конечно, будет сделано.
ЧУЖИЕ И СВОИ
Этот человек хорошо знал чешский язык, прожил в здешних местах много лет, но чехам был чужим. Эрвин Шмид, член национал-социалистской партии, считал, что ему, судетскому немцу, не нужно искать расположения чехов. В конце концов он хозяин, а не они. Он сюда поставлен для того, чтобы быть на страже порядков великого рейха. Ему наплевать на косые взгляды Карелов, Стефанов… Ведь их песенка спета. А обращаться с этими чехами он научился еще в концлагере Терезине.
Когда его переводили сюда, в Богданче стражмистром — начальником местной чешской жандармерии, — ему так и сказали:
— Надеемся, что в вашем округе будет всегда должный порядок. Немецкая нация и ее представители должны чувствовать себя в вашем округе спокойно и уверенно.
И в его округе всегда было спокойно. Шмид жил в дружбе с гестапо. Правда, в последние недели, когда фронт подошел к Карпатам и на восток потянулись воинские части вермахта, хлопот у Шмида прибавилось. Встречались такие юнцы-офицерики, которые, выпячивая на груди только что полученные кресты, начинали кричать на стражмистра, чего-то требовать, были чем-то недовольны. Иногда проходившие солдаты проявляли в поселке и на хуторах свою «доблесть», и тогда Шмиду приходилось выслушивать плач и жалобы пострадавших жителей.
Особенно много неприятностей было от эсэсовцев. Черт побери, и откуда у этих молодчиков столько нахальства и самоуверенности! Они чувствовали себя везде хозяевами и даже со своими соотечественниками обращались по-свински. Впрочем, Шмид и с эсэсовцами находил общий язык. В общем, верноподданный рейха содержал в строгом порядке свой округ, был на виду у начальства и не мог жаловаться на свою судьбу.
Все шло хорошо до одного, казалось бы, обыкновенного случая.
В этот декабрьский день в жандармерию прибежала взволнованная жена стекольщика Йозефа Страка. Со слезами на глазах она просила вызволить ее мужа, которого схватили какие-то немецкие солдаты. Стражмистр очень удивился: сейчас в Богданче войск не должно быть. Шмид расспросил женщину подробнее.
Оказывается, вчера вечером лесник Гроуда попросил Страка застеклить разбитое окно. Работа была пустяковая, и, отправляясь сегодня утром, муж сказал, что придет не позже, чем через час. Но прошло два, три часа, а Йозеф не возвращался. Тогда женщина побежала к Гроуде, в душе проклиная мужчин, которым нужен самый пустяковый повод для того, чтобы за пивом или водкой просидеть несколько часов.