То, ушедшее лето (Роман) - Андреев Виктор. Страница 15
Здесь было еще темнее. Маленькие, давно не мытые окна, верхняя рама которых едва выступала над тротуаром, пропускали только серый, мертвенный свет, так что большая часть подвала вообще оставалась неразличимой.
Под ногами что-то хрустело, воздух был густ от пыли, и пахло терпкой смесью мышиного помета и полусгнившей мебели.
Белобрысый осторожно прикрыл дверь, но запирать не стал, а только подпер ее какой-то палкой. Потом подвел своего гостя к древнему креслу с разодранным сиденьем и коротко бросил:
— Открывай портфель.
По локоть засунув руку в дырявое сиденье, он извлек оттуда несколько обойм с винтовочными патронами и опустил их в подставленный портфель.
Когда они снова вышли во двор, то вдруг беспричинно заулыбались и, не сговариваясь, задрали головы к голубоватому застиранному небу.
— Ну вот и о’кей, — сказал белобрысый.
И парень в тужурке подтвердил:
— О’кей, Зелинский.
— Кличь меня Димкой, — продолжая улыбаться, великодушно откликнулся тот.
Но потом его глаза посерьезнели, и он задумчиво воззрился на своего спутника.
— Чего ты на меня уставился? — спросил Тужурка.
Димка зачем-то подергал себя за нос и глубокомысленно хмыкнул:
— Послушай-ка, парень. Ты, случаем, не крестьянский сын?
— Это с чего же ты взял?
— В глазах у тебя какие-то крестьянские черти пляшут.
— Я сын тети Амалии, — сказал парень, — а ее уже нельзя считать крестьянкой. Родители у меня, понимаешь ли, умерли, когда мне двух лет еще не было. Тетя Амалия усыновила меня.
— А кем же тебе приходится твой дядя?
— Свояченицей, — хитро хихикнул Тужурка.
Димка прищурился и хлопнул его по плечу.
— Ты мне нравишься. Может, встретимся как-нибудь вечерком?
— Отчего бы и не встретиться?! Ты мне тоже по нраву.
Без всяких Цезарей
Янцис благодушно жевал жареную картошку и благодушно поглядывал на квартиранта — коренастого паренька в расстегнутой школьной тужурке.
Паренек, расположившись по другую сторону кухонного стола, добросовестно зубрил латынь.
Янцис только что вернулся из депо. Он работал там сцепщиком вагонов. А отец — помощником машиниста. Отец вернется только завтра утром. Мать у них — домохозяйка. Но и ее сейчас нет. Поджарила картошку и ушла к соседке. Женщинам жизнь не в жизнь, если хотя бы часок в день они с кем-нибудь не отведут душу.
А квартирант, этот вот самый, в тужурке, прожил у них всю зиму. Его тетка приходится матери седьмой водой на киселе. Но парень оказался свой. Мог бы, конечно, сыскать гимназию и поближе к собственному месту жительства, но тетка его считает, что только в Риге дают настоящее образование.
— Чего зубришь-то? — добродушно спрашивает Янцис.
— De bellum Gallico, — паренек поднимает голову и смотрит на Янциса осатанелым взором. — О галльской войне. Кай Юлий Цезарь.
— Слыхали, — задумчиво моргая, говорит Янцис.
Он судит о словах по их звучанию. Галльская война… Это может быть и латгальская и земгальская война. Его предки родом из Земгале. Стало быть, это почти его война.
Но паренек не верит, что Янцис мог слыхать о прославленной книге Кая Юлия. Он поясняет:
— Цезарь — первый римский император. Завоевал Галлию, нынешнюю Францию. Задушил Римскую республику.
Янцис кивает:
— Фашист.
Его клонит ко сну: он встал сегодня в четыре утра. Но, во-первых, картошка еще не доедена, во-вторых, неприлично жевать ее молча, если напротив тебя сидит человек. С которым ты можешь поговорить по душам.
Парень в тужурке смотрит на Янциса в упор, но в глазах его отсутствует всякий смысл. Он поражен и глубоко задумался. Наконец глаза его обретают блеск.
— Черт побери! Похоже, ты прав.
«А ты думал», — хочется сказать Янцису, но он позволяет себе только сдержанно ухмыльнуться.
— Если разобраться… — говорит Тужурка.
«Чего же тут разбираться? — думает Янцис. — Вся твоя „Дэбелла“ как на ладони». Но он не из тех, кто подчеркивает свое превосходство. И к тому же ему еще надо сказать парнишке кое-что деликатное, хотя и по существу. Безо всяких Цезарей.
— Послушай-ка, — Янцис жует теперь так, будто хочет заглушить звук собственных слов, — я, понимаешь ли, заплатил. Ну, за твое кроватное место. Сказал, что ты мне оставил деньги. Отец это, знаешь ли, одно, а мать… да нет, ты не думай. Она ведь тоже соображает. Но все равно… Теперь полный орднунг. Только ты не сболтни… ну, сам понимаешь, не грудной.
— Понимаю, — говорит Тужурка. — Тетка всегда была аккуратной. Может, стряслось с нею что-то?..
— Ничего не стряслось! — изрекает Янцис. — Гусь подвернулся по дешевке. Или индюшка. Не пропускать же случай. Выложила денежки. Потом пришлет. Как дважды два.
— Она не такая, — задумчиво говорит Тужурка. — Индюк — это очень маловероятно. И к тому же есть почта. Ее изобрел Генрих Четвертый, король Франции.
— Король королем, — отзывается Янцис, — но у старушек бывают колики. Схватит живот — и сам король тебе не брат.
— Я тебе благодарен, — говорит Тужурка, — ты меня здорово выручил.
— А ты бы меня не выручил, что ли? — лениво спрашивает Янцис. — Как дважды два.
Ночь за окном. Густая, как кисель. Янцис храпит. Парень, теперь уже не в тужурке, а в длинной ночной рубашке, еще ворочается на плаксивой тахте.
Но когда приходит мать, они оба уже спят без задних ног.
Она заходит в комнату, подтыкает им одеяла, снимает со стула тужурку и уносит ее в кухню. Отпарывает белый подворотничок. Не выстираешь, будет ходить в черном.
Соседка сказала, что двадцать седьмой как пить дать пойдет в армию. Брали бы уж заодно и матерей. А то ведь у этих вояк носки на ногах сопреют. Все мужики от мала до велика — дети. Нарожали женщины этих балбесов себе на голову и мучаются с ними всю жизнь. И всех-то дел у этого мужского пола — получить в субботу получку да домой ее донести. А потом сиди себе как фон барон и газету почитывай. Почитал — и на боковую.
Вот катит он сейчас на своем паровозе, и какие у него заботы? Угля в топку подбросить. Ночь, луна, колеса постукивают. Напарник у него неразговорчивый. Стало быть, едут и молчат. Или жуют бутерброды. Жуют себе, жуют, а партизаны, глядишь, мину под рельсы сунут. Бах-тарарах и в овраг.
Она вздрагивает. Бросает на табурет выстиранный воротничок и мокрыми пальцами лезет в карман передника. Достает сигарету. Садится перед плитой, открывает дверцу, закуривает. Ломит спину. Под коленями ноют жилы. И ноет хребет. Как перебитый.
Страшное дело — полететь в овраг. Правда, он говорит, что по Латгалии они тащатся, как крестьянская телега. Говорит! Толку от его разговоров как от козла молока. Когда женщина говорит, она всю душу свою выворачивает. А у них, у мужчин? Это ж так, способ скрыть свои мысли. Видали вы мужика, который бы честно сказал: мне страшно. Баба, если ей страшно, завизжит. А мужик? Черта с два! Такое зальет, будто он вовсе бессмертный, и какой уж там страх! Герой он, плевать он хотел, и вообще…
Сигарета дымится с обоих концов. Там, где тлеет табак, дым синий, а с обмусоленного конца он сизый, почти бесцветный. Обе струйки его изгибаются, их тянет в открытое жерло плиты, и там они смешиваются, переплетаются… Алеют угли. В комнате всхрапывают мальчишки.
Ну кто ее придумал, эту проклятую жизнь? Единственная награда — сон. Вытянуться всем телом, закрыть глаза и провалиться куда-то, словно сознание потерять. Ничего… никого… И никогда бы не просыпаться. Может, смерть и есть лучшая изо всех жизней?
Письмо
— Вы Эрик? — спросил невысокий тучный мужчина, стоя на пороге и зачем-то комкая в левой руке большой носовой платок. — Я отец Артура.
— Проходите, пожалуйста, — сказал Эрик и посторонился, пропуская неожиданного посетителя.
Человек шагнул в прихожую, снял шляпу и платком вытер лоб, огромный, как у философа Дюринга.