Современная советская фантастика (Сборник) - Вирен Георгий Валентинович. Страница 55
— Мы этим не за-ни-ма-ем-ся! — как глухим, крикнул булка.
— Но хоть как-то помочь вы можете? — сбавил тон Коля. — Ведь этот ваш… Николай Николаевич, вы говорили — академик?
— Да, академик. А мы вот — доктора наук. Но мы не занимаемся автомобилями…
— Но связи у вас небось есть… Ведь мы ради дела стараемся, — сказал Коля совсем жалко, и напарник его аж плюнул от злости.
— Хорошо, — сказал брюнет. — Я попрошу Николая Николаевича позвонить… Кому звонить? — спросил он булку.
Тот пожал плечами.
— Может, в КБ АЗЛК? — подсказал Коля.
Брюнет нервно дернул головой.
— Я не знаю, что такое АЗЛК. Николай Николаевич позвонит заместителю Предсовмина, который курирует автомобильную промышленность, и тот вас примет.
— Правда, что ли? — недоверчиво хмыкнул Коля.
— Вы только серьезно подготовьтесь к разговору, продумайте ваши аргументы, представьте техническую документацию…
— Да мы уж, конечно, — начал воспрявший Коля, но брюнет оборвал его:
— Будьте здоровы. Мы свяжемся с вами.
Старик, то бишь Николай Николаевич, ждал в «Волге» у ворот стадиона. Когда булка и брюнет забрались на заднее сиденье, он сказал шоферу: «В институт» — и уткнулся в цветастый шарфик. Разбрызгивая лужи, «Волга» выбралась на шоссе. Все молчали.
— Прагматики чертовы! — вдруг буркнул академик. — А ты, Семен, тоже хорош — клюнул!
— Николай Николаевич! — попытался оправдаться булка. — Они темнили. Говорили, что покажут нечто сверхъестественное, а что именно — отказывались сказать…
— Мне это приглашение на стадион сразу не понравилось, — сказал брюнет.
— Разве дело в месте, Костя, — уныло ответил Семен.
— Люди сориентированы на немедленную практическую пользу, — неожиданно академик заговорил чеканным лекционным тоном. — Это беда современного мышления. Человек ограничен праксисом, не желает заглянуть за его границы. Технократический образ мысли резко снизил его реальные возможности…
— Они не виноваты, — вздохнул Семен.
— Виноваты! Во всем, что происходит с людьми, виноваты сами люди, и никто другой — просто некому больше, — рассердился академик и вдруг спросил с упреком: — Костя, ты ищешь Зеркальщика?
— Пока безуспешно, — сухо ответил брюнет.
— По-моему, это миф, — сказал Семен.
— Вот и докажи, что миф! Бросай своих Монгольфье и экстрасенсов, присоединяйся к Косте.
— Хорошо, Николай Николаевич. Но я почти уверен, что все эти слухи — бред.
— А нам и нужен бред! — тонко крикнул старик. — Нам не нужны изобретатели порхающих сенокосилок и ночных горшков с дистанционным управлением! Мы должны иметь дело только с чудовищным, невообразимым бредом, с нелепицей, с абракадаброй! Только там нужно искать! Только там!
Матвею приснилась зима. И еще во сне, малым, неуснувшим краем сознания он понял: зима пришла наяву. Утром, открыв глаза, он увидел, что комнату залил прозрачный свет — не такой, как в прежние дни мутной осени. Матвей встал, тронул ладонями печку — она ответила угасающим теплом: выстыла за ночь. В окно увидел, что и ожидал: тонкий слой снега покрыл огород, дровяной сарайчик, дорожку. Накинув тулуп, Матвей вышел в сени, открыл дверь и постоял на пороге. Втягивал свежий запах снега, пропитывался им. Не хотел сделать ни шагу за порог, чтоб не нарушить чистый покров, брошенный на семь ступенек крыльца. Скоро замерз и похромал в дом.
Он ждал эту зиму, с августовской теплыни ждал, через бабье лето и промозглый дождливый октябрь. С тайной радостью видел отъезжающих дачников, обнаруживал по вечерам, что вот еще один дом стал темным, и еще, и еще. Он знал, что совсем один не останется, но все-таки жизнь замрет, затаится зимой, опустеет и вымерзнет. Не раз уже снилась ему многоснежная зима с сугробами до окон и гулом метелей и виделась почему-то свечечка в его окне, затепленная, как лампада у церковных врат. Зима снилась безлюдная, исчирканная заячьими и лисьими следами, примятая волчьими лапами. Иногда он говорил с собой, называя себя, как мать звала, а больше никто и никогда: Матюшкой. Осенью часто ныла увечная нога, и он заговаривал боль, успокаивал себя: «Подожди, Матюшка, придет зима — сразу легче станет». И казалось ясным, что зиму он ждет просто из-за ноги, вот и все, ничего больше. Но тем же самым не спящим ни во сне, ни наяву краешком сознания знал он, что ни при чем тут боль (ему ли, горящим комком выбросившемуся из охваченного пламенем истребителя, ему ли, дважды при ясном рассудке уходившему в клиническую смерть, перенесшему десяток операций, ему ли бояться боли?), а дело в том, что… Не мог он сказать, а только чувствовал, как зверь, чуял, что сейчас нужна зима. Потому что она — одиночество, и покой, и заброшенность, и свечечка грошовая, от покойницы бабки Груни оставшаяся. А все это вместе — исцеление. Не от болей — с ними свыкся, с ними и в могилу, — а от смуты душевной, от наваждений минувшего года.
И вот теперь пришла зима, и он знал, кто остался в поселке. На сорок домов — четыре живые души.
Старуха Ядвига Витольдовна — сморщенный остаток человека, прожившая жизнь такую страшную, что Матвей побаивался узнавать подробности — берег себя от еще одной беды. Старуха уже много лет была почти невидима: о том, что она пока существует на свете, соседи узнавали зимой — по расчищенной дорожке от калитки до дома, а летом — по раскрытому в любую погоду окну на веранде. Продукты ей обычно приносила почтальонша, а сама старуха с участка почти не выходила. За все прошлое лето Матвей видел ее один раз, да и то мельком — в заросшем саду заметил сгорбленную фигурку с огромной лейкой. Впрочем, зимой Ядвига Витольдовна изредка гуляла по поселку. С Матвеем она раскланивалась дружески: года два назад он починил ей радиоприемник.
Дядя Коля Паничкин — ветеран пьянства. «Первую рюмку, — счастливо вспоминал он, — опростал я на масленой в двадцать третьем году! Ты вникни, вникни — это ж какой стаж! Ты посчитай — ахнешь! Седьмой десяток лет пошел. А было мне тогда неполных тринадцать лет». В поселке уже не осталось никого, кому б дядя Коля не впечатал навеки в память эту масленую двадцать третьего года. Каждую весну он отмечал юбилей того события, и до глубокой ночи над поселком разносились: «Мы рождены, чтоб сказку сделать пылью…» Дядя Коля сознательно пел не «былью», а «пылью», вкладывая в это особый антирелигиозный смысл, так как под «сказкой» разумел конкретно Библию, а также все, имеющее отношение к вере. Он любил рассказывать, как в годы задорной комсомольской юности они всей ячейкой «распатронили» соседнюю церковь, и было понятно, что воспоминание греет ветерана. В конце лета дядя Коля обходил дома поселка и просил у хозяев по пятерке, обещая всю зиму сторожить дачи от покражи. За такую цену никто не отказывал, и дядя Коля с карманами, полными пятерок, направлялся к магазину. Если же зимой какой-то дом все-таки взламывали (шпана из райцентра набегала), то дядя Коля шел к хозяевам каяться: «Виноват! Оплошал, не уберег добро, родные мои! Вертаю средства, совесть не позволяет, раз оплошал!» — и благородно возвращал деньги. Поскольку за зиму обычно обкрадывали только две-три дачи, то дядя Коля не оставался внакладе.
Ренат Касимов, приятель и ровесник Матвея, филолог. Он так устроился в своем институте, что ездил туда раз или два в неделю, а остальное время сидел в огромном пустом доме и писал — который год писал исследование о временных отношениях в поэзии. Дача сначала принадлежала не Ренату, а его первой жене. При разводе он отдал ей все, нажитое двадцатилетними научными трудами: квартиру, мебель, машину, и попросил только дачу. Он вселился туда с чемоданом одежды и несколькими сотнями книг.
А четвертая живая душа — он, Матвей Басманов, военный пенсионер, майор в отставке, сорокадвухлетний летчик-испытатель, списанный по инвалидности семь лет назад после катастрофы. Он давно снимал комнатенку у одинокой тети Груни — сначала на лето, а потом и вовсе переехал сюда из подмосковного городка, где у него была квартира. А перед смертью тетя Груня возьми да и завещай ему дом.