Капитан Фракасс - Готье Теофиль. Страница 84
И он продолжал метаться из угла в угол, как дикий зверь в клетке, тщетно стараясь утишить бессильную злобу.
Пока он бесновался, не обращая внимания на бег часов, которые текут своей чередой, – безразлично, радуемся мы или сердимся, – ночь успела наступить, и Пикар отважился войти в комнату без зова и зажечь свечи, не желая оставить своего хозяина во власти темноты, матери мрачных настроений.
И правда, свет канделябров как будто прояснил разум Валломбреза, и ненависть к Сигоньяку, отодвинутая на задний план любовью к Изабелле, снова вспыхнула в нем.
– Как могло случиться, что этот проклятый выскочка еще не отправлен на тот свет? – внезапно остановившись, произнес он. – Ведь я отдал Мерендолю строжайший приказ прикончить его, а если сам не справится, то с помощью более ловкого и смелого бретера! Что бы ни толковал Видаленк, но «не станет гада, не станет и яда». Без Сигоньяка Изабелла очутится в моей власти, трепеща от страха и не находя опоры в своей верности, оказавшейся беспредметной. Она, несомненно, придерживает этого голодранца, чтобы женить его на себе, а потому отгораживается несокрушимым целомудрием и ярой добродетелью от влюбленного герцога, как бы он ни был хорош собой, словно от последнего оборвыша. Ее одну я одолею очень быстро и, уж во всяком случае, отомщу зазнавшемуся наглецу, который ранил меня в руку и на каждом шагу встает препятствием между мной и моим желанием. Итак, призовем Мерендоля и допросим его, как обстоят дела.
Когда Мерендоль, приведенный Пикаром, предстал перед герцогом, он был бледнее вора, которого ведут на виселицу, на висках у него проступил пот, в горле пересохло, язык от страха прилип к гортани; ему в эту минуту не мешало бы, по примеру Демосфена, афинского оратора, заглушавшего голосом шум моря, держать во рту камень, чтобы вызвать слюну и обрести дар речи, тем более что лицо молодого вельможи выражало бурю погрознее, чем та, что бывает на море или в народном собрании на Агоре. Бедняга едва держался на ногах, колени у него дрожали, как у пьяного, хотя он с утра не имел во рту маковой росинки; с тупой растерянностью прижимал он к груди шляпу, не решаясь поднять глаза, но чувствуя на себе грозный хозяйский взгляд, от которого его бросало то в жар, то в холод.
– Эй ты, скотина! – раздался крик Валломбреза. – Долго ты будешь торчать передо мной с таким видом, будто тебе на шею уже надет пеньковый галстук, который ты заслужил куда больше за трусость и нерасторопность, чем за все твои злодеяния?
– Монсеньор, я ждал ваших приказаний, – ответил Мерендоль, силясь улыбнуться. – Вашей светлости известно, что я предан вам до веревки включительно. Я позволяю себе эту шутку ввиду любезного намека, сделанного вашей…
– Слышал, слышал! – перебил его герцог. – Помнится, я поручал тебе устранить с моего пути этого окаянного Сигоньяка, который мешает и докучает мне. Ты ничего не сделал: по безмятежному и довольному лицу Изабеллы я понял, что этот подлец еще жив и воля моя не исполнена. Стоит держать у себя на жаловании бретеров, которые так относятся к своим обязанностям! Разве не должны вы угадывать мои желания прежде, чем я их выскажу, по одному только взгляду, по взмаху ресниц, и без дальних слов убивать всякого, кто придется мне не по вкусу? Но вы способны лишь есть до отвала, и храбрости у вас хватает лишь на то, чтобы резать кур. Если так будет продолжаться, я всех до одного сдам палачу, который ждет не дождется вас, мерзкие твари, трусливые бандиты, горе-убийцы, позор и отребье каторги!
– Я с прискорбием замечаю, что вы, ваша светлость, недооцениваете рвение и, осмелюсь сказать, дарование ваших верных слуг, – возразил Мерендоль смиренным и прочувствованным тоном. – Но Сигоньяк не принадлежит к той обычной дичи, которую загонишь и убьешь, поохотившись несколько минут. В первую нашу встречу он едва не рассек мне башку от макушки до подбородка. И то счастье мое, что у него была театральная шпага, зазубренная и притупленная на конце. При второй ловушке он был начеку и настолько готов к отпору, что мне с приятелями ничего не оставалось как ретироваться, не поднимая лишнего шума и не затевая бесполезной драки, в которой было кому прийти ему на помощь. Теперь он знает меня в лицо, и стоит мне приблизиться, чтобы он незамедлительно взялся за рукоять шпаги. Поэтому мне пришлось прибегнуть к содействию моего друга, лучшего фехтовальщика в Париже, который выслеживает его и прикончит под видом ограбления при ближайшей оказии, вечером или ночью, причем имя вашей светлости не будет произнесено, что случилось бы неизбежно, если бы убийство совершил кто-нибудь из нас, состоящих в услужении у вашей светлости.
– План недурен, – несколько смягчившись, небрежно бросил Валломбрез, – пожалуй, так оно будет лучше. Но ты уверен в ловкости и отваге своего приятеля? Нужно быть большим смельчаком, чтобы одолеть Сигоньяка; при всей моей ненависти должен признать, что он не трус, раз он решился помериться силами со мной.
– Ну, Жакмен Лампурд был бы настоящий герой, если бы не сбился с прямого пути! – безапелляционно заявил Мерендоль. – Доблестью он превосходит исторического Александра и легендарного Ахилла. Он рыцарь не без упрека, но зато безо всякого страха.
Пикар уже несколько минут топтался по комнате и теперь, увидев, что Валломбрез несколько смягчился, осмелился доложить, что человек весьма странного вида настоятельно желает поговорить с ним по делу первостатейной важности.
– Впусти этого проходимца, – сказал герцог, – но горе ему, если он беспокоит меня по пустякам. Я шкуру прикажу с него содрать.
Лакей отправился за новым посетителем, а Мерендоль собрался уже потихоньку удалиться, когда появление диковинного персонажа приковало его к месту. И правда, тут было от чего прийти в смятение, ибо человек, введенный в кабинет Пикаром, оказался не кем иным, как Жакменом Лампурдом собственной персоной. Его неожиданное появление в таком месте могло быть вызвано лишь самым необычайным и непредвиденным обстоятельством. Вполне естественно, что Мерендоль крайне обеспокоился, увидев, что перед его господином, прямо, без посредников, предстал этот наемник, получающий поручения из вторых рук, этот исполнитель, действующий во мраке.
А сам Лампурд, казалось, ничуть не был смущен; он даже по-приятельски подмигнул с порога Мерендолю и теперь стоял в нескольких шагах от герцога, под снопом свечей, выявлявших все штрихи его характерной физиономии. Лоб его от длительного ношения шляпы был прорезан по всей ширине красной полосой, точно рубцом от раны, и усеян еще не просохшими каплями пота, – из-за того ли, что бретер очень спешил, или из-за того, что занимался делом, потребовавшим напряжения всех сил. Его серо-голубые глаза отливали металлом и смотрели в глаза герцогу с такой невозмутимой наглостью, что Мерендоля пробрала дрожь. Тень от носа полностью закрывала одну его щеку, как тень Этны покрывает большую часть Сицилии, и карикатурные чудовищные контуры этого кряжа из плоти и крови блестели на гребне, позлащенные ярким светом. Нафабренные дешевой помадой усы казались шпилькой, проткнувшей насквозь его верхнюю губу, а эспаньолка загибалась, как перевернутая запятая. Все в целом составляло самую причудливую физиономию на свете, сродни тем, которые Жак Калло любил схватывать своим смелым и метким резцом.
Наряд его состоял из куртки буйволовой кожи, серых панталон и ярко-красного плаща, с которого, очевидно, недавно был спорот золотой галун, ибо более яркие полоски выделялись на слинявшей ткани. Шпага с массивной чашкой висела на широкой, окованной медью портупее, которой был опоясан сухощавый, но крепкий торс проходимца. Одна непонятная подробность особенно встревожила Мерендоля, а именно: рука Лампурда, торчавшая из-под плаща наподобие подсвечника, выступающего из стенной панели, сжимала в кулаке кошелек, судя по его округлости набитый довольно туго. Отдавать деньги вместо того, чтобы их брать, было настолько несвойственно и непривычно Жакмену, что он проделывал этот жест со смехотворно-чопорной неловкостью и торжественностью. К тому же самая мысль, что Жакмен Лампурд намерен вознаградить герцога де Валломбреза за какую-то услугу, была столь чудовищно неправдоподобна, что Мерендоль вытаращил глаза и разинул рот, а это, по словам художников и физиономистов, служит признаком высшей степени изумления.