Вера, Надежда, Любовь - Ершов Николай Михайлович. Страница 1
Вера, Надежда, Любовь
Посвящается Розе Буданцевой
«От одних только заклинаний «Ложь! Ложь!» религия не исчезает. Ложь паразитирует на истине». Так, выражая мысль автора, говорит один из героев этой книги.
«Вера, Надежда, Любовь» — второе издание романа Николая Ершова. Первая его книга, «В лесном поселке», вышла в издательстве «Молодая гвардия» в 1958 году. Уже тогда критика отметила самостоятельный поиск и оригинальность молодого прозаика.
Биография Николая Михайловича Ершова не совсем обычна. Он родился в 1925 году в селе Одоевщина Рязанской (теперь Липецкой) области, а вырос в Севастополе, где его застала Отечественная война. Школьником старших классов и затем токарем Николай Ершов принимал участие в героической обороне Севастополя и в комсомольском подполье в годы гитлеровской оккупации. Образование он получил в Москве — сначала в Институте кинематографии, а затем в Литературном институте имени Горького, который окончил в 1955 году. В поисках своей темы и своих героев Николай Ершов жил и на севере — в Архангельской области, и на юге — в Одессе, сменив несколько профессий. Он был лесорубом, педагогом, матросом и журналистом.
В романе «Вера, Надежда, Любовь» есть творческая попытка автора по-своему подойти к вопросам религиозной совести и атеизма.
Относясь с уважением к личности и к религиозному чувству верующего человека, автор стремится понять и частные и общесоциальные причины его добровольных заблуждений. Почему даже сейчас, в космический век, вновь и вновь оживает религия? При каких жизненных условиях она угасает и отвергается нашими современниками?
Эти и некоторые другие актуальные вопросы интересно поставлены в книге благодаря тому, что автору удалось сделать их основой увлекательного повествования, где сюжетом служит движение мысли и развитие характеров.
Остальное сама за себя доскажет книга, получившая в первом издании одобрение критики и читателей.
I. ЗЕМЛЯ, НЕБО, ЗЕМЛЯ
В сумерках шли самосвалы, шли с натужным ревом. Они несли тяжкий груз, и несли его в гору. В их движении было длинное упорство, труд до ярости, до семи потов.
У обочины стояла женщина. Она стояла давно: невозможно было перейти дорогу.
Самосвалы шли без конца. В закатных сумерках не видно было ни головы, ни хвоста колонны. Можно было подумать, что где-то там, за границей дня, машины делают вечный круг. Женщина терпеливо ждала, глядя на пугающие вблизи колеса машин. Левой стороной грузовики попадали в выбоину. Вот-вот не этот, так следующий должен был забуксовать и бессильно осесть в этой весенней хляби, на крутой дороге, вблизи ночи. Ничуть не бывало! Машины шли, как на параде.
Женщина все ждала. Было ей не больше тридцати, но взгляд ее недвижно стыл — без живости и без мысли.
Самосвалы прошли. За дорогой открылись закатное небо, огни карьера и неуютный пустырь с ветром, грозный, весь в проталинах.
Женщина еще стояла у дороги. Она так долго ждала, что могла и вовсе забыть, куда и зачем шла.
Часом позже (было уже темно) ее видели на той стороне реки. Женщина шла вдоль причала, мимо зимующих барж, склонив голову от ветра и при этом чуть боком, плечом вперед. Затем она поднялась вдоль Сараевской улицы и свернула в Коммунальный проезд.
Здесь она постучала в окно.
Странно немо, как из аквариума, прильнула к стеклу Люба, младшая сестра.
— Ой, Вера! — уже в сенях удивилась она.
— В дом не пойду, — оказала гостья. — Выйди-ка в чулан.
В холодном чулане Люба зажгла свечку. Она внутренне ахнула, увидев сестру. Перед ней на пустом ящике, сгорбившись и уронив руки, сидела старуха. В сентябре, в последний свой приход, Вера была не такая. Конечно, со временем люди не молодеют, но так безобразно не старятся даже в монастыре.
— Одеяло тебе принесу, — сказала Люба, украдкой взглянув на сестру еще раз. — Холодно…
Вера покачала головой:
— Не надо… Как тут дома?
Люба обрадовалась вопросу.
— Все так же. Скажи лучше про себя. Ты стала совсем другая…
Вера долго смотрела в одну точку.
— Катюшу видишь?
— Редко. Дети у нее болеют… Плохо тебе там?
Но у Веры была мысль другая.
— Дети… — сказала она. Она посветлела при этом, но совсем немного и только на миг. — Надежда как?
— Замуж вышла… Может, ты больна?
Из щелей дуло. Пламя свечи металось, качались на стенах и тени сестер. Старый чулан был полон рухляди, сваленной здесь давно, и полон неясной тревоги. Мысль Веры долго ходила где-то в полутьме, в полусвете и вдруг объявилась в самом нечаянном месте.
— Что это? — указала она.
— Ой, да сода это! Стиральная… — Люба встала, прикрыла поплотнее дверь и вернулась. — Ты б ушла оттуда.
— Я ушла.
— Вот и хорошо! — обрадовалась Люба. — Иссохла вся. Что ж ты себя не жалеешь? Сердце-то есть в тебе?
— Все вынуто.
Вдруг Вера спросила без всякой связи:
— Какой день нынче?
Люба глянула на нее с надеждой.
— Вторник. Одиннадцатое апреля.
Дверь отошла опять: потянул сквозняк. Пламя свечи изо всей мочи силилось удержаться на фитиле, но не удержалось, и стало черно. Далеко где-то лаяли собаки, далеко-далеко. За стенами чулана та же угадывалась глушь и тьма, ночь на тысячи верст.
Утром, едва началась смена, по всей стройке неожиданно включили радио. Уличный репродуктор, установленный на перекрытии восьмого этажа, затрещал, зашипел, захрипел и вдруг прорезался чистым, серебряной чеканки звуком: позывные Москвы. Из местной студии объявили, что просят оставить работу, где это возможно, что митинг состоится через пятнадцать минут у конторы СМУ-6. Монтажники, бетонщики, сварщики и все другие, кто был на перекрытии, разом кинулись вниз по гулким от каблуков трапам-времянкам.
А Надежда замешкалась. Куда-то запропастилась ее фуфайка.
«Широка страна моя родная», — шли позывные. Размеренно повторяющаяся музыкальная фраза захватывала внимание. Какая весть последует за этими звуками? И хотя известно было, что беды не будет, Надежда забеспокоилась. Шестнадцать лет назад так же, помнится, шли волна за волной эти позывные. Был День Победы. Такая же кругом была радость, люди плакали от счастья и целовались. А к вечеру им принесли весть об отце — похоронную.
Отыскав фуфайку, Надежда не побежала тотчас за всеми, а прежде глянула с балкона вниз. Внизу у конторы быстро росла толпа. Отсюда, с высоты, хорошо видно было строительство. Завод ли строят, город ли — не поймешь сразу. Беспорядочные нагромождения плит, кирпича, песка и леса, земля разворочена и распахана вокруг. Кажется, люди должны бы и сами не знать, как с этим хаосом справиться. Никого это не занимало. Очертания разумного плана проступали уже теперь. Уже поднялся белый и четкий, как на ватмане, главный корпус комбината. Несколько десятков жилых корпусов, поставленных словно бы кое-как, выстраивались в кварталы. Дорога, утонувшая в грязи и иссеченная гусеницами бульдозеров, уже виднелась как проспект. Одним концом проспект уходил в холмы, где темнели леса, а другим упирался в речку. Через речку по наплавному мосту дорога шла к песчаному карьеру и дальше — по улицам старенького, забытого городка.
Утро двенадцатого апреля было еще холодным. Но весна уже раздвинула его вширь, сделала просторней и звонче. Стало солнечно, далеко видно кругом и слышно.
— Говорит Москва. Работают все радиостанции Советского Союза. Передаем сообщение ТАСС…
Люба бежала обочиной дороги, опережая вереницу самосвалов. Слезы текли по ее лицу. Отчаяние, что понуждало ее бежать, утомило душу, притупилось и стало как бы автоматическим. Все видимое виделось ей как в угаре. Вот штабеля кирпича, вот бруствер какой-то траншеи, вот лесовоз, увязший в глине. Какие-то пошли стены. Кажется, бетонные панели. Надписи какие-то на панелях — мелом: «Мир — миру», «Вовка — дурак».