Трезуб-империал - Данилюк Эд. Страница 20

— Федор не любит Гену, — говорила тем временем Светлана Петровна устало. Она как-то вся сникла после слов мужа. — Не хотел его, и вот всю жизнь измывается.

— Откуда все-таки деньги?

— Он в каких-то гонках участвовал. Победил и получил наградные. Очень много.

— В каких еще гонках?

— Да откуда я знаю! — опять рассердилась женщина. — Гену и спросите.

Среда, 22 сентября 1982 г.

Володимир, квартира Руденко, 05:10.

В двери Руденко не было глазка. И несмотря на предрассветный час, открыл хозяин, не спрашивая, кто там. Просто секунд через десять после звонка в глубине квартиры послышались шаги, щелкнул замок. Мужчина тут же отступил в сторону, пропуская незваных гостей внутрь, хотя Сквира только начал представляться.

Руденко был полностью одет и причесан. Вежливо дослушал капитана до конца, не выказав ни удивления, ни досады. Молча расписался в постановлении прокурора на обыск и протянул Северину Мирославовичу паспорт, который все это время держал в руках.

Маленькая однокомнатная квартира наполнилась шумом и суетой. Милиционеры, не теряя времени, принялись шарить в шкафу. Понятые чинно присели на продавленный диванчик, тихо переговариваясь.

— Вы не спали? — Сквира внимательно разглядывал хозяина.

Капитан частенько по работе встречал подобный типаж — тихий, интеллигентный человек с усталыми глазами. Его ум и знания могли бы служить советскому народу, но, иди ж ты, завоевания социализма он, скорее всего, ни во что не ставит.

— Работал, — хозяин кивнул в сторону освещенного настольной лампой стола с пишущей машинкой и разбросанными в беспорядке листами, испещренными колонками стихотворного текста. — Впрочем, теперь это не имеет никакого значения. Все равно ведь все бумаги изымите.

— Изымем, — подтвердил Северин Мирославович. — Вы не волнуйтесь, мы их вернем сразу же после экспертизы.

— Я знаю. Только от вдохновения к тому моменту не останется и следа, — Руденко пожал плечами. В его интонациях не было жалобы — один фатализм.

— Ваши стихи печатают?

— Вы удивитесь ¬— печатают. Только крайне редко. — Он помолчал немного и добавил: — Во всяком случае, за пять лет после… — Он запнулся, подыскивая слова, но тут же зло, с вызовом продолжил: — За пять лет с того момента, как я вернулся, напечатали сто сорок строчек.

— Национализм — это серьезное обвинение. Особенно для поэта.

— Серьезное, — не спорил Руденко. — Видите, в какую дыру пришлось уехать, чтобы хоть в котельную истопником взяли.

— Да, я читал ваше дело, Виктор Романович.

— Ну, тогда вы все знаете. А вас-то что привело в эту глушь? Вы ведь, если я правильно понял, из Луцка?

— Рева, — ответил капитан, внимательно вглядываясь в лицо Руденко.

— Вот оно что! — присвистнул хозяин квартиры. В глазах его читалось удивление, любопытство, даже недоумение. Испуга не было. — А я думал, там чистый криминал. Неужели директор завода оказался не столь уж коммунистическим коммунистом?

— Он был пенсионером, — с легким раздражением поправил Сквира. — А до выхода на пенсию занимал должность главного инженера — не директора.

— Да, конечно, простите, — сарказма в голосе Руденко сдержать не сумел. Впрочем, тут же добавил, теперь уже вполне серьезно: — Уверен, что вы напрасно его подозреваете — в чем бы ни подозревали. Настоящий национализм ведь встречается крайне редко. Наверняка вы имеете дело с обычным патриотизмом, гордостью украинца за свой народ. А то и вообще с местечковостью.

Сквира пожал плечами.

— Ну, вы-то на своем посту лучше других понимаете, — так же тихо продолжал хозяин квартиры, — что украинцы — единственный советский народ, которому отказано в праве на свой патриотизм?

Капитана передернуло. Националист остается националистом навсегда. Вступать в подобный спор Северин Мирославович не собирался — играть на поле противника глупо. Да и сейчас у него другие задачи.

— Ну что, взглянем на ваши бумаги? — спросил он холодно. Подсознание сыграло с ним злую шутку, и он чисто автоматически произнес эту фразу по-русски. Когда же понял свой промах, было поздно. По губам Руденко скользнула тень победной улыбки.

Северин Мирославович заглянул в листок, заправленный в машинку. Поэт, похоже, перепечатывал набело стихотворение, почерканный черновик которого лежал рядом.

Нескольких строк Сквире хватило, чтобы понять: перед ним настоящая поэзия, не любительские потуги, как у директора Дома пионеров. Виктор Романович тоже писал о любви к женщине, но его стихи звучали как музыка. И при том, необычная — резкая, напористая, рваная… Не украинская, совершенно не украинская. Ритм, подбор слов, рифмы, акценты — все непривычное, не напевное, не традиционное. Как же человека, который пишет такие стихи, угораздило вляпаться в национализм?

Печатные машинки с украинским шрифтом были чрезвычайной редкостью, и Виктор Романович пользовался русской. Он поступал так же, как поступали секретарши в тысячах учреждений по всей УССР, — печатал «1» вместо «i» и «ї», а для «є» оставлял пробелы, чтобы потом вписать букву от руки…

— Вы часто читали свои стихи Реве? — спросил Сквира.

— Не имел чести, — Руденко тоже перешел на русский, будто напоминая Сквире о его промахе. Говорил он на этом языке чисто, правильно, без малейшего акцента, впрочем, как и положено уроженцу Киева. — Не представляю, чем этот Рева провинился перед вами, но даже если он действительно был националистом, это совсем не свидетельствует о нашем знакомстве. Не все, кем интересуется КГБ, знают друг друга.

— Вот как? — усомнился Сквира.

— Увы. Я не был знаком с Ревой. Видел его пару раз на трибунах во время демонстраций, читал о нем в местной газетенке, но этим все и ограничивалось.

— Вы же понимаете, — капитан пристально смотрел на хозяина дома, — что мы опросим ваших и его соседей, сослуживцев, друзей, знакомых?

— Понимаю, — Руденко выглядел равнодушным.

Сквира кивнул.

— Где вы были в воскресенье с двух до четырех?

— Дня или ночи? — в голосе Виктора Романовича вновь мелькнул сарказм.

— Дня.

— Дежурил в своей котельной. Смена с девяти утра в воскресенье до девяти утра в понедельник. Конечно, писал. Там хорошо пишется — ничто не отвлекает.

— Другими словами, вас никто не видел в нужное мне время?

Руденко будто поперхнулся. Взгляд его стал ошарашенным, потом растерянным и, наконец, испуганным. Секунды шли одна за другой, а он молчал. Потом вздохнул и нашел в себе силы ответить:

— Никто.

Володимир, городской рынок, 09:10.

В нескольких шагах от капитана находился вход в павильон, официально именовавшийся овощным. Но овощами там не торговали. Их место было на улице, под стенами павильона. Внутри же можно было купить ягоды, мед, цветы, а в дальнем углу и совсем экзотический товар — польские дезодоранты, яркие пластиковые пакеты, фломастеры, импортные лекарства. Экзотики, правда, встречалось мало, и она в мгновение ока исчезала при появлении милиции.

— Купи монету. Старинную, — пробормотал, пошатываясь, пьяный небритый мужик. В его кулаке тускло светился небольшой металлический кружок.

Три копейки 1898 года. Грязные, покрытые буро-зеленым налетом. Двуглавый орел почти стерся, надпись «3 копѣйки С.П.Б.» едва читалась.

— Где взял? — прищурился Сквира.

Конечно, эта монета никакого отношения к делу Ревы не имела. Не могла иметь. Не тот уровень. Медная мелочь восьмидесятилетней давности! Для обмена у Ореста Петровича была такая же, но чистая, сияющая, с отчетливо различимыми мельчайшими деталями…

— В земле нашел, — сплюнул в сторону мужик. — Купи, а?

— Как это — нашел? — возмутился было капитан, но, подумав, поверил, что так оно и было. Рассказы о том, что старинные монеты в этом городке можно найти, просто копнув землю носком ботинка, неожиданно обрели форму и… запах этого пьяницы, который и сам, наверное, не понимал, чтó именно держит в руках.