Иголка в стоге сена (СИ) - Зарвин Владимир. Страница 27
Хорошо, если просто башку снесут, а то ведь могут и на дыбу вздернуть деньков эдак на пять, пока сам не околеешь…
…Знаешь, как оно — умирать подвешенным за локти в двадцать лет, когда с моря дует весенний ветер? Верно, знаешь, по глазам вижу, тебе, как и мне, не раз с Косой встречаться доводилось…
…Только мне была уготована иная участь, чем смерть на дыбе. Да что там смерть, даже кнутом не отстегали! Вместо убитого вертухая к нам прислали, другого. Поорал он на нас немного, загнал в каменоломню, на том дело и кончилось.
Других невольников посек плетью для острастки, а ко мне даже не притронулся, словно заговор какой на мне был. Похоже, запретил мальтийский Командор страже трогать меня почему-то. Чудны дела твои, Господи…
После того я еще два дня валуны в каменоломне ворочал, а на третий прискакал к нам тот самый оруженосец Командоров, что велел мне взять плеть, и сказал, что меня требует к себе его господин. Делать нечего, пришлось идти!
Впереди сей молодец на лошадке пылит, следом я в кандалах ковыляю, а по бокам двое стражников, с ружьями наперевес, следят, стало быть, чтобы я не сбежал.
Так мы добрались до крепостного форта с выглядывающими из-за стен жерлами пушек. По сигналу оруженосца стража пустила нас вовнутрь. Поблуждав немного по лестницам и галереям форта, очутился я в светлой, просторной комнате, обращенной окнами к морю.
Первое, что в глаза бросилось, — это стол посреди комнаты, всякой снедью заставленный. Чего там только не было! Куропатки зажаренные, вино в граненых сосудах из хрусталя, фрукты невиданные, виноград такой, аж светится изнутри, что твой янтарь!
Я как увидел все это, остолбенел, глазам не мог поверить, что бывают такие кушанья, — за последний год ничего, кроме баланды, больше похожей на помои, да хлеба прогорклого, есть не приходилось.
Так завладела моим вниманием вся эта снедь, что я не сразу Командора за столом приметил. Очнулся, лишь когда один из стражников въехал мне по поджилкам древком бердыша, чтобы я опустился перед Его Милостью на колени.
Да только ничего они этим не добились — я и на коленях от стола глаз отвести не мог. Засмеялся Командор, велел страже убраться и оставить нас одних. «Так у нас с тобой разговора не получится, — говорит, — наешься сперва, а там уже толковать будем!»
Меня дважды просить не пришлось, — схватил с серебряного блюда одну из куропаток и умял в мгновение ока, только кости на зубах захрустели. Я — за вторую, тоже съел с костями.
Только третью осилив, глаза на Командора поднял. А он вроде бы и не возражал, пока я насыщался, спиной ко мне стоял, на море глядя.
— Откуда ты родом? — спрашивает по-гречески.
Я за год жизни на галере да на Мальте речь греков неплохо освоил — их там много было, и гребцов, и камнетесов. Поневоле чужой язык пришлось учить, чтобы как-то общаться.
— С Вольной Руси, — отвечаю.
— А разве есть такая? — спрашивает удивленно.
— Есть, Твоя Милость, — говорю, — ваши купцы ее Роксоланией кличут.
— Так вот ты о чем… — говорит он. — И хороша твоя земля?
— По мне, — отвечаю, — лучше и быть не может!
Поглядел он на меня, пристально так, словно в душу заглянул, и с колен велел подняться.
— Ты по духу — не раб, — говорит, — и дерешься, как воин, и молвишь, как вольный человек, без страха. Рабский ошейник тебе не к лицу. Хочешь его снять?
У меня, сердце в груди так и екнуло: кому ж воля не мила? Сразу вспомнились мне старики мои родные, братья меньшие, девушка, что из похода ждать обещала. Впервые за год рабства надежда на возвращение впереди забрезжила.
Да только унял я, трепет сердечный, памятуя о том, что нет в мире ничего дармового и за каждую услугу, так или иначе, приходится платить.
Еще на галере плавая, слыхивал я от других невольников, как турки в свою веру пленных христиан обращают. Возьмут в плен какого-нибудь богатыря и говорят ему: «Аллах милостив, зачем тебе умирать? Стань одним из нас, воюй на нашей стороне и живи в свое удовольствие!»
Трудно отказать «милостивому» мулле, когда голова твоя на плахе лежит в ожидании, когда ее, отрубят. Вот и ломаются многие; изменяют вере своей из страха перед смертью.
Иные мыслят: «притворюсь, что принял веру басурманскую, а при удобном случае перебегу на свою сторону!» Вот и переходят в Ислам. А турок — бестия хитрая, у него уже продумано, как обратную дорогу тебе отрезать.
Ему мало того, что ты согласился на его языке бесовском молиться и обрезание над собой учинить. Ему еще кровью тебя повязать надо!
«Докажи, — говорят, — свою преданность Аллаху, порази мечом неверного!» Дают в руку меч, неверного подводят.
А «неверный» — это земляк твой, собрат, что, в отличие от тебя, на плахе не струсил и Веру Христову не предал. Убьешь его — навсегда братской кровью себя замараешь и не сможешь отныне без трепета смотреть в глаза родне убитого.
А не поднимешь руку на собрата — самому тем мечом голову снесут. Не посмотрят даже, что ты теперь с ними одной веры. Многие так поступают с пленными, не одни турки. Вот и Командор мальтийский решил со мной в ту же игру сыграть.
Говорит: «От рабства я освобожу тебя при одном условии: ты отречешься от схизматической ереси и примешь истинную Христову Веру. Тогда я зачислю тебя в гарнизон сего форта и ты, плечом к плечу с добрыми католиками, будешь защищать от турок мальтийскую твердыню!»
Сказал, а сам смотрит испытующим взором, поддамся ли я на искус. Не дождался от меня слабины.
— Извини, Твоя Милость, не могу я принять милосердие твое, — говорю, — с турками да прочими сарацинами сражаться буду за милую душу, а от веры отцовой не отрекусь, хоть режь меня!
— Значит, считаешь свою Веру истинной? — вопрошает.
— Считаю, — говорю, — от предков она мне досталась, для меня хуже смерти отречься от нее!
Брови у него к переносице сошлись, как две тучи перед грозой.
«Ну, — думаю, — теперь точно зарубит, не сам, так стражников кликнет…»
А он не только башку мне не снес, даже сапогом в рожу не заехал.
Говорит спокойно так: «Хотел я помочь тебе, роксоланин, да уж больно ты упрям. Что ж, это твой выбор, ступай туда, откуда пришел!»
Ну, солдаты меня обратно в карьер и погнали. Одна радость, что покуда гостил я в палатах Командоровых, перепелов жареных вволю наелся. Да и та была недолгой: едва пришел в каменоломню, скрутило мне брюхо так, что чуть концы не отдал.
За то время, что я в неволе томился, отвыкла моя утроба от человеческой пищи и изрыгнула обратно все, чем я с таким усердием ее набивал. Но вертухаям плевать, что там у тебя внутри происходит, погнали, как обычно, на работу.
На другой день турки опять к крепости подошли, стали бастионы пушечными ядрами с кораблей забрасывать.
Невольников наших с каменоломен сняли, в крепость отправили на подсобные работы: ядра каменные к пушкам подносить да сами бомбарды ворочать в ту сторону, куда мастер-канонир укажет.
Много в тот день работы было, солдаты мальтийские со всем сразу не справлялись. К туркам подкрепление из десяти кораблей подошло, все с порохом да ядрами неизрасходованными.
Они по укреплениям Мальты такой огонь открыли, что пушкари крепостные едва отстреливаться успевали, а мы — подносить им ядра да мешки с порохом.
Потом турки пошли на приступ: вот тут-то настоящее пекло и началось! От галер турецких все море черно, от криков басурманских уши глохнут.
Много галер пушкари ядрами потопили, а их все не убывает. Турки своих людей мало жалели, сотнями бросали их под стрелы и ядра, устилая берег ковром из мертвых тел. Способ войны у них такой — в крови своей утопить врага да трупами завалить его, чтобы задохнулся.
Ну и дерутся янычары так, что позавидовать можно. Прут плечом к плечу, сметая все на своем пути, будто река, что по весне из берегов вышла.
Хлынули они на стены крепостные, что море штормовое, затопили нижние укрепления. Тут пошла такая сеча — в страшном сне не привидится, на каждого мальтийца — по десять басурман. Орут, воют, саблями машут.