Концертмейстер - Замшев Максим. Страница 53

А когда скамейка освободилась, Лена не отодвинулась от него.

Беловатое майское солнце осмелело и подогревало воздух так рьяно, что в нем уже плавали невидимые золотые шары и незаметно врезались в людей, оставляя следы, которые обнаружатся чуть позже. Не забывали шары ни про поблескивающий купол Исаакия, ни про красные флаги на здании Ленсовета, ни про приземистые, с алыми полосами на белых брюхах городские автобусы и троллейбусы, то и дело пересекающие площадь с разных концов, ни про рассыпчатый песок в детской ромбообразной песочнице посреди Исаакиевского сквера, ни про балдеющие от свежести цвета своей зелени невысокие, с причудливо изогнутыми снизу и трогательно подрагивающими сверху ветвями деревца.

Лена облокотилась на спинку и подставила лицо лучам разъяренного от безнаказанности бело-желтого зверя и безопасного только потому, что до земли ему лететь не один миллион световых лет.

День горячился, как неумелый оратор, а их мысли, не обращая на него внимания, сцеплялись подобно двум восьмушкам на нотном стане, которые композитор задался целью повторять и повторять.

О чем они говорили? О том, что в Ленинграде киоски «Союзпечать» совсем иные, чем в Москве, и что ленинградские белые и массивные будки выглядят так, будто в них продают не газеты, а какие-нибудь молотки с гвоздями, что в Ленинграде гораздо больше военных на улице, чем в Москве, и что нет ничего печальней, чем в дождливую погоду не успеть до развода мостов добраться домой, если живешь на другой стороне реки, что над Петроградской, где они живут по соседству, бывают удивительные, ни с чем не сравнимые закаты, что Арсений до сих пор не посетил Эрмитаж и Русский музей, что Лена никогда в жизни не приезжала в Москву.

О чем они не говорили?

О том, что Лена, пробыв два года в браке, ни одного дня не испытывала такого счастья, о каком мечтала, что супруг каждую минуту разочаровывал ее своим педантизмом, железным распорядком дня, где ей отводилось место после музыки, работы, чтения и еще чего-нибудь неотложного, что он не умел завлечь ее ни разговором, ни взглядом, ни жестом, ни улыбкой, опутывая ее всегда одинаковой сладковато-липкой предупредительностью и глупыми вопросами «отчего она такая грустная?», что ей нестерпимо надоело изображать, что ей хорошо с ним в постели, что для нее не секрет: секс для него — лишь часть его распорядка, ни больше ни меньше, с обязательными движениями, продуманными, в чем-то даже изобретательными, но не доставляющими ей ни малейшего удовольствия, что ее тошнит от неизбежной перспективы прожить с этим «прекрасным человеком» до конца дней и что, когда муж уезжает к родителям во Всеволожск и остается у них ночевать, она спускается в расположенный в их доме «Гастроном», покупает маленькую бутылку водки, которую алкаши называют «чекушка», и выпивает ее до конца, а в перерывах между стопками курит и плачет, и еще что ей очень нравится это состояние после водки тем, что она хоть на пару часов, но выпрыгивает из той ямы, куда загнала ее жизнь. Разумеется, они не говорили о том, что Арсений, глядя на нее, превращался в другого человека и что-то в нем обновлялось до такой степени яростно, что переодевало его самого прежнего, что его трепетная, наполненная музыкой и целым сонмом богатейших впечатлений натура, драгоценно поблескивая, неудержимо растапливала все ее сковывающее, что, исподволь рассматривая лицо своей спутницы, чуть неправильное, но очень живое, в памяти возникали тургеневские описания Анны Одинцовой из «Отцов и детей», особенно то запомнившееся ему почему-то место, где автор пишет о ее немного толстом носе, «как почти у всех русских» (тогда ему показался этот пассаж чуть дурновкусным из-за слова «толст», совсем не подходящего красавицам, но теперь он, глядя на Лену, догадался, что имел в виду Тургенев и как такой, чуть утолщенный книзу, нос придает женщине бесспорную привлекательность), и еще о том, что из «Отцов и детей» врывалось и подбиралось к нему с тихим коварством вот это: «Анна Одинцова вышла замуж, чтобы спастись от бедности»; и уж конечно они не говорили о том, что на Арсения, из глубины его сознания, сейчас набросились все его книжно-киношные знания о любви и он не мог запретить себе гадать, что ощущает мужчина, коснувшись губами губ девушки. (Нет, он не представлял в этой роли Елену, он пока не утратил окончательного контроля над собой, но рядом сидела именно она.)

И когда голубок с голубкой бесстрашно начали миловаться почти у их ног, Арсений продекламировал любимого Блока, один из его томительно не рифмованных стихов:

Я рассердился больше всего на то,

Что целовались не мы, а голуби,

И что прошли времена Паоло и Франчески.

Елена в ответ окинула его отнюдь не безучастным взглядом…

Чего они не заметили?

Того, как прошло время…

Она предложила не ждать трамвая, а прогуляться до Петроградской пешком.

— Обещаю продолжение экскурсии…

Они прошли по улице Гоголя до Невского, всеми своими окнами, витринами, кокардами милицейских фуражек и бляхами на кителях военных патрульных отправляющего солнечный свет на близкий шпиль Адмиралтейства, по которому тот скатывался с азартом школьника, скатывающегося по перилам, и мгновенно забирался обратно со скоростью космической ракеты; пересекли проспект под светофорное подмигивание и через арку Генерального штаба, под которой удобней всего пролетать невскому ветру, вышли на Дворцовую, полную праздного народа, двигающегося хаотично и с суетливым восторгом глазеющего по сторонам. Зимний царский дворец, давно уже взятый в музейным плен, выглядел как будто ссутулившимся и уставившимся себе под ноги.

— Любопытно, что мы, проклиная всю царскую историю России, демонстрируем туристам исключительно ее памятники. Не думал, как при таких плохих царях-угнетателях строилась такая красота?

— Не думал. Но мне, кажется, что не все цари плохие. Петр Первый, например.

Лена засмеялась.

— Ну да. С этим трудно спорить. Особенно в этом городе.

Они вместе с людской массой втекли в улицу Халтурина, в чью архитектуру просочилось что-то византийское, так ненавидимое Петром.

— Когда я прохожу здесь, — Лена остановилась на полукруглом мостике через Зимнюю канавку, — не могу избавиться от мысли, что во всем этом присутствует какая-то ложь и вода этого канала не хочет втекать в Неву, сопротивляется, цепляется за все арки, за берега. У тебя нет такого ощущения?

Арсений всмотрелся в ровный гранит набережной с аккуратными, симметрично поделенными решетками, пока взгляд не уперся в скопище домов на другом берегу Невы, внутренне восхитился стройностью всех элементов, их ажурностью и в то же время мощью, но ничего мучительного и лживого не разглядел.

— Кстати, — продолжила Лена, — Лиза утопилась тут только у Чайковского, у Пушкина этого и в помине нет.

— Ну это я знаю, — протянул Арсений удовлетворенно, — в музыке я не такой уж необразованный, как в истории.

Весь их разговор до этого момента складывался так, что ему не приходилось выбирать, на «ты» ее называть или на «вы». «Ты» просилось, но все же «тыкнуть» было страшновато, а «вы» создавало излишнюю холодность, сейчас не нужную. Однако хорошее воспитание победило. Когда они шли по Кировскому мосту, длинному, шумно машинному, одинокому в своей непомерной длине и окруженному неслыханным великолепием видов, Арсений, предчувствуя скорое окончание прогулки, спросил:

— Семен Ростиславович вас, наверное, заждался.

Согласно расписанию, сегодня Михнов в консерватории с учениками не занимался.

— Заждался бы, если бы был дома, — усмехнулась немного недобро Елена. Потом, чуть смягчившись, пояснила: — Он у родителей. Они живут во Всеволожске. Часто болеют. Вот он их и навещает при любой возможности.

При слове «родители» у Арсения немного защемило в груди, но он быстро совладал с собой.

Мимо них прогромыхал трамвай.