Концертмейстер - Замшев Максим. Страница 64
Она любила так шутить: как будто на грани, но совсем не всерьез.
Машенька! Как ее не хватает. Будь она жива, все сложилось бы по-другому. Точно по-другому. Не так бестолково.
В окне, как и утром, шел снег. Картина эта приносила умиротворение, меланхоличные снежинки никуда не спешили, давая возможность вглядеться в их красивое, ничем не омраченное парение. Почему-то вспомнилось, как Арсений летом, в Рузе, совсем еще маленький, еще до того, как начал заниматься музыкой, дул на пушистые головы одуванчиков, превратившихся из желтых в белоголовых, а потом завороженно смотрел, как крошечные парашютики по неровным траекториям приземлялись на траву.
Хорошо, что Арсений приехал.
Старый Норштейн догадывался, сколько это стоило ему переживаний, какие сомнения терзали его. Каким он был одиноким, когда принимал решение! И он его принял. Не мог не принять. Ведь это сейчас необходимо не только ему.
Уже почти задремав, он слышал, как зазвонил телефон, как Светлана разговаривала с кем-то, но он не разобрал с кем.
* * *
После того как дед ушел к себе, Арсений проглотил уже четвертую рюмку водки, настоянной Норштейном-старшим на лимоне, и начал почти беззастенчиво рассматривать Волдемара. Тот продолжал жадно поглощать пищу и никак на такие взгляды не реагировал. Самое забавное, что он не чувствовал никакой злобы по отношению к этому человеку. Сейчас он для Арсения был неким материализовавшимся из ниоткуда объектом, который предстояло изучить и сверить изученное с тем, что до этого существовало как образ. «Наверное, — размышлял Арсений, — он не может не понимать, куда он попал и что произошло со всеми этими людьми, кроме Аглаи, разумеется, по его вине. Но ни капли раскаяния нет на его лице. Только отрешенность. Упорная, фанатичная отрешенность. Похоже, кроме еды, его ничто не волнует. Оно и неудивительно. Возможно, он освободился совсем недавно. Еще не наелся толком. Он и правда очень худ. Зачем он вообще явился? С чемоданом. Арсения вдруг кольнуло: а не собирается ли он здесь поселиться?
Да нет. Это невозможно. Невозможно. Дед его выгонит, когда узнает. А Арсений обязательно откроет ему правду, даже если мать постарается ее утаить. Другого выхода не будет.
На Ленинском проспекте, в Бакулевском институте, сейчас лежит отец.
А ведь занятно было бы с ним просто поболтать, с Волдемаром этим. Расспросить его о том о сём. Он ведь не в курсе, что его, Арсения, на том допросе во Владимирском КГБ весьма подробно посвятили в особенности его вредоносной деятельности.
Водка расслабила его. Злоба не нагонялась, хотя уж сколько раз он представлял эту встречу тогда, в те дни, когда ему стала известна правда о причинах разлада матери и отца! Сколько он репетировал свою обличительную речь, сколько мысленно плевал ему в лицо, которое запомнил во всех деталях. Фотографию Саблина во Владимирском КГБ ему демонстрировали не раз и не два.
Он, кстати, не так уж изменился. Только изрядно облысел.
А теперь уже неизвестно, кого обличать. Время множит виноватых.
Вот взять его самого. Из-за своей дурацкой сценобоязни он так и не смог окончить консерваторию. И не нашел в себе мужества сказать это деду. Убедил себя, что Лев Семенович этого не переживет.
А что теперь?
Теперь удавка лжи затянулась так крепко, что любые попытки выбраться из нее чреваты смертельным удушьем.
1975
Тогда, в тот пьяный и бестолково богемный день, когда он, ретировавшись из квартиры на Васильевском, жалкий, одинокий и потерявшийся сидел на скамейке на петропавловском пляже и от бессилия и алкоголической тоски представлял Елену во всей ее счастливой и недоступной красе, видение самым невероятным, хотя, по сути, вполне обычным образом превратилось в явь. Конечно, Елена Михнова не вышла к нему из речной пены, подобно Афродите, из ленинградских городских сказаний, — это было бы слишком картинно, — но около его дома, куда он приплелся совершенно разбитый, Елена, совершенно случайно там проходившая по дороге от метро «Горьковская» к себе на Чапаева, окликнула его, вероятно сочтя его вид столь плачевным и требующим помощи, что всем остальным, в том числе и нежеланием его когда-либо видеть, можно было пренебречь.
Он замер, сперва не узнав ее голос, вернее, отказавшись его узнавать.
Только не сейчас. Не когда он такой.
Потом он все же повернул голову на звук, вглядывался некоторое время, ища хоть какую-то точку, которая бы не двигалась, и в итоге нашел ее. И даже не одну, а две. Две точки ее глаз, внимательно и строго его изучающих. На ней было серое, довольно строгое платье, подпоясанное ремешком, в руках — небольшая красная сумка, волосы убраны в пучок, на шее короткие бусы, каких он раньше на ней не видел. По сравнению с ним, небритым и хмельным, она являла собой образец деловитости и приличия.
Он приказал себе немедленно протрезветь, изгнать из себя всю эту хмельную чепуху. Дэн совсем недавно наставлял его, что, если хочешь быстро прийти в себя, надо очень глубоко дышать, причем вдыхать медленно, а выдыхать быстро, а также сильно-сильно потереть уши.
Он сейчас поступил в точности по совету друга. Он не покажет ей, что сдался. Никогда.
Подойдя к нему, она потянула носом, потом строго прищурилась:
— Что это ты творишь со своими ушами?
— Что-то попало. Вот пытаюсь сделать так, чтобы это как-то выскочило.
Лена покачала головой. Взгляд ее обретал напряженность, как будто расширялся, силясь захватить его целиком.
— Так не получится. Не выскочит. У тебя дома кто-то есть?
Арсений покачал головой:
— Отец в санатории. Я один.
— Ну, тогда пошли. Коль уж встретились.
Он собирался спросить, куда и зачем, но передумал: еще сочтет за глумление и уйдет. Не надо, чтобы она сейчас покидала его.
Когда он впустил ее в квартиру, у него больше не осталось сил изображать из себя крутого мужика, который плевать хотел на все и от любой любовной неудачи всегда найдет утешение в бесшабашных загулах или в новых приключениях. Он сел в коридоре прямо на пол и зарыдал, обхватив голову руками. Так рыдают дети, когда их понимания не хватает для того, чтобы смириться с окружающей несправедливостью.
Лена стояла над ним и ждала. Другая давно бы ушла, но она осталась, хоть зрелище плачущего мужчины было ей отвратительно. Но чутье подсказывало ей: надо чуть-чуть потерпеть — и что-то случится такое, чего она не должна пропускать.
Наконец Арсений успокоился, затих, посидел еще немного молча, затем смущенно поднялся. Поправил одежду.
Вместе со слезами что-то вышло из него, что-то твердое и мешавшее. Он сделал к ней, стоявшей как-то неестественно прямо, будто школьница на линейке, решительный шаг и схватил ее за руки с невесть откуда взявшейся страстью. Схватил и начал сжимать запястья так крепко, что она чуть не завизжала от боли. Однако эта боль вывела ее из какого-то ступора, пробудила в ней чувственность.
Она нервно и гневно вырвалась. Отошла от него на шаг, но взгляд не отвела. В этом взгляде таилось больше, чем передают любые слова, любые улыбки и жесты.
И Арсений прочитал в нем все, что ему дозволялось сейчас прочесть. Ни больше ни меньше.
Через секунду они уже целовались. А в голове Арсения кто-то как заведенный бубнил: «Так не бывает. Так не бывает».
До объяснений у них в тот день не дошло. Сначала они совокуплялись на полу в коридоре, потом Лена наполнила старую широкую ванну, и они продолжили любить друг друга в воде. Она говорила ему такие слова, в которые невозможно было поверить. Он и не верил. Просто делал то, что требовали от него его желания, его мужская суть, его инстинкты. Главным для него в те минуты было подавить ее, накрыть ее собой, овладеть всем в ней, чтобы она больше не вздумала причинить ему боль, не затеяла в своей жизни нечто неожиданное, отдельное от него, то, от чего бы он страдал.
То, что между ними происходило, дальше всего было от любви, той любви, из-за которой он так изводил себя, так мучил, из-за которой столько влил в себя спиртного, столько времени провел в бессмысленных застольях, столько слов выбросил из себя впустую и невпопад.