Мёртвый хватает живого (СИ) - Чувакин Олег Анатольевич. Страница 29

«Ох уж эти мне непрошеные благодетели!»

День за днём он стал смутно понимать, куда она ведёт. Она скажет ему в конце (когда Максим Алексеевич привезёт наконец трупы, и он проведёт опыты): «Я устала. Я смирюсь с тем, что произойдёт. У меня нет выбора. Ты сделаешь то, что сделаешь, буду я против, или не буду».

Доктор считал, что протест и раздражение больной Любы были проявленьем скрытого согласия с его «злым» решением. Мораль её бунтовала, но боль и диагноз — а равно и сильное женское любопытство, а заодно и учёное любопытство: какой учёный не желает очутиться в новом мире? — вкупе пересиливали её попытки разъединить добро и зло, отделить одно от другого, с тем, чтобы выбрать и остаться «чистенькой». Подсознательно, думал Владимир Анатольевич, Люба уже согласилась; осталось дождаться перехода её пассивного согласия в активное, выраженное прямыми словами. Доктор очень хотел бы, чтобы она приняла его решение без оговорок — и чтобы на пороге новой жизни они были бы вместе, и уже без тени сомнений. Вот тогда-то он и ощутит тот праздник, о котором мечтал многие, многие годы.

Кроме Любы и него, никто не знал о новой модификации газа. Никто не спрашивал, а рассказывать доктор не торопился. Собственно, никто и не верил в успех доктора. И это неверие, и эта его репутация «упрямого осла» были ему только на руку. Ему надо дождаться трупов из морга, а уж там он поймёт, как надо действовать. Опыт с шестичасовым газом соединит его теорию с практикой. И вот тогда-то доктор получит право сказать: «Всё. Я сделал это».

Шесть часов! Секунда в секунду, как в теории. И доктор проводил больше времени в кабинете, за компьютером, перечитывая свои старые записки, в которых научные гипотезы чередовались с мечтами о будущем — очень наивными, как казалось теперь Владимиру Анатольевичу, — чем в лаборатории. А лаборант Никита всё анализировал пробы пентаксина-68, не замечая, что формулы полугодовой давности повторяются, а Светлана всё кормила рыбок и морских свинок в «зверинце», надышавшихся устарелого шестьдесят восьмого газа. Всё шло по-прежнему, и только он и Люба знали, что надвигается новый мир.

С шестичасовой версией газа утверждение нового мира окажется необратимым, как бы ни «боролись» за жалкое старое человеческое существование некоторые куски мяса.

С этой иронической мыслью («злой», по определению ханжеской морали, которую, думал Владимир Анатольевич, обыкновенно проповедуют те, кто считает других быдлом, недоумками и скотами, и только и делает, что паразитирует на быдле, недоумках и скоте — пожирает их почти в прямом смысле) доктору было легче переносить Любино переменчивое настроение и выслушивать фантазии с вариациями, в которых он со временем научился участвовать. Например, в фантазиях о его любовных похождениях.

Не то с весны, не то с лета — доктор, погружённый в свои исследования, и не заметил, когда это началось, — Люба стала ревнива. Прежде чем она добралась в своей ревности до женских трупов из холодильника, она объявила объектом докторского вожделения Светлану.

Все женщины знают, что их на планете меньше, чем мужчин, и потому охота за самцами — первейшее дело каждой самки, цель жизни, пробуждаемая в ней инстинктами, говорила Люба. Профессия — биолог, призвание — женщина. И уж женщина, продолжала Люба, оказавшаяся единственной среди мужчин (она, Люба, уже не в счёт), своего не упустит. Просто не может быть, чтобы Светка не переспала с директором! «Она, наверное, и в подвал к тебе спускалась. То-то тебя тянет на ночь там остаться. Смотри, вот она дождётся, когда ты сделаешь открытие, и прикарманит всю идею себе. Такие тихо ждут, тихо ласкают, — а потом цап когтями и хвать зубами, и горло перегрызут. И никакой чудесный газ не спасёт».

«А тебе не приходит в голову, что я не соврал бы тебе о Светке?»

«А кто тебя знает, — выкрутилась Люба, — ты на одни темы не врёшь, а другие у тебя из одной лжи построены».

«Да не делю я темы…»

«Конечно. Ты не темы делишь, а меня со Светкой».

В другой раз фантазия Любы о Светлане выглядела иначе. В психологическом и реалистическом плане — убедительней.

«Одна молодая женщина среди мужчин. Понятно, что все они будут хотеть её. И понятно, что она будет избалована их вниманием. Ты работаешь и живёшь тут с 2000-го года. Ты хочешь сказать, ты ни с кем не спал эти годы? Меня ты встретил в 2005-м. Ты что, хранил верность бывшей жене? Я не поверю, что Светка не забегала к тебе и к труповозу, когда Никита работал или был в городе, и не жалела тебя. Светка такая добрая, такая отзывчивая, с таким печальным, немного пьяным лицом… Такие девушки, как она, любят и жалеют мужчин. Всех без разбору».

Но доктор уже научился участвовать в фантазиях Любы: «А ты не задумывалась, почему, за исключением Светки — да, с печальным, кстати, лицом, — в институте сложился мужской коллектив? Ведь до тебя тут работал товарищ Сметкин. Мужчина в самом расцвете сил. Сметкин любил труповоза, а Максим Алексеевич любил меня. Обыкновенный голубой коллектив. Так бывает у мужчин: в науке ли, в армии ли, в балете ли. И инженеры-конструкторы за своими кульманами, знаешь ли, прячутся и сходятся… Вот почему Сметкин уволился: не вынес треугольника. А любовь с Максимом Алексеевичем у нас давняя. Недаром он из Москвы за мною поехал. Ты вдумайся: бросил работу в Москве, продал дом, и поехал в сибирскую ссылку. Вот у Светки и печальное лицо. Хотела любить всех мужчин, а достался один Никита».

«Вот же дрянь! — говорила Люба и улыбалась. — Слышала бы тебя Светка… с печальным лицом!»

На юбилее Светлана много, слишком много пила, — и то сидела с Никитой, то, напахивая на Владимира Анатольевича перегаром, перегибалась через стол и целовалась в щёчки с юбиляром, а то усаживалась в уголке комнаты, у окна, пошире открывала форточку, и курила, глядя на институтское общество. И на него с Любой тоже поглядывала. Погасив окурок в пепельнице на подоконнике, она возвращалась к Никите. У того, замечал доктор, было грустное, немного тревожное лицо. Такое, будто Светлана и впрямь решила озаботиться новым мужчиной в жизни, а мужа-лаборанта оставить прозябать в никчёмном институте. Светлана была красива, и Владимиру Анатольевичу иногда думалось, что у неё с Никитой — товарищем довольно легкомысленным, целеустремлённости которого не хватило даже на окончание университета, — нет ничего общего, кроме работы в институте и сожительства в одной комнате. Не институт бы, не квартира, — они бы никогда не оказались вместе. Может быть, это положение и гнетёт и Никиту, и Светлану, — как гнетёт и многих людей в этом несчастливом мире, людей, неразрешимо и невыносимо зависимых от квартирного и рабочего вопроса?

Глядя на Светлану и Никиту, Владимир Анатольевич думал: «В любви они счастливы, а в жизни — нет». И то ему казалось, что они будут жить долго и счастливо — о да, назло, вопреки этому миру, не дающемуся им, ограничивающему их мирком комнаты, мирком провинциального города, — то он представлял, как они разбегутся, вернее, как Света уйдёт от Никиты в поисках лучшей доли — как и полагается человеку приспособляющемуся, особенно красивой женщине, у которой шансы на лучшую долю зависят не от одних научных способностей и образованности, — а Никита останется один в комнате, и Светлана подберёт биологиню себе на замену и сама же приведёт её в комнату Никиты. И с нужной долей шутки и нужной долей истины скажет ей, озорно и в то же время печально глядя на Никиту: «У нас тут, милая, шторок, перегородок и раскладушек не предусмотрено. Мы, знаешь ли, тут запросто. Как европейцы в бане. Нет женских дней и нет мужских. Мы же не дети, в конце концов. Никита, если она тебе не понравится, я другую приведу. Вообще-то я старалась найти похожую на меня. Как она тебе?» — «А у меня почему никто не спрашивает?» — возмутилась бы новенькая. — «А не нравится — не ешь, — спокойно ответит ей Света. — Видишь, мне тут разонравилось, и я ухожу. Может, найду себе кого-нибудь на белом «БМВ», а может, стану плакать по ночам и прибегу обратно к Никите, упаду ему в ножки волосатые, стану каяться в грехах и просить выгнать новенькую, — и жить так же, как прежде, так же счастливо в любви и несчастливо во всём прочем. Будто есть это прочее, Никита!..»