Мёртвый хватает живого (СИ) - Чувакин Олег Анатольевич. Страница 40
— Вставай, проклятьем заклеймённый, — сказал Никита, — старший лаборант Дурново!
Старший! Не деньгами, так чинами? Нам денег не надо — работу давай? Если б не Светка, он бы уволился давно. Ну, правда, и квартира. Проклятая неблагоустроенная квартира. Проклятый замызганный институтишко.
— Проклятьем заклеймённый!..
Зазвенел противно, с заржавленным дребезгом, будильник. Никита заткнул его ладонью. Пусть Светка поспит. Когда-то звон будильника был чистым, ровным, но с годами в его корпусе не то ослабела пружина, не то все часовые внутренности проржавели. Ключики в заднице будильника и вправду были ржавыми. В старом доме было слишком влажно. Светка вчера поленилась печь протопить. Во сне он перетянул на себя одеяло, спеленулся им по неискоренимой армейской привычке, а на Светке осталась простыня. Он посмотрел на Светку. «Хорошая девочка. Сделает всё, что ни попросишь. И сготовит вкусный обед, и в постели ублажит так, как тебе нравится, — и водки с тобой попьёт. И не только с тобой. Труповоз?» Никита мало что помнил. Это и лучше, чем помнить. Но и хуже: начинаешь выдумывать.
— Спи. — Он укрыл Светку одеялом. — Институт! Хуже, чем в казарме. Хуже, чем в Бухенвальде. В Озёрлаге. Ладно. Не бывал я в Бухенвальде и Озёрлаге. И хватит уже о «хуже». У меня ещё проклятая уборка. Вот ещё «хуже». И голова раскалывается. И во рту будто мыши ночевали.
Никита перестал качаться, попробовал, как ступни чувствуют пол, слез с дивана и выпрямился. Надо было помедленнее выпрямляться. Все его головы закружились стремительно, как круг разогнавшейся центробежной карусели «Сюрприз», на которой когда-то — тысячу лет тому назад — он, Светка и Владимир Анатольевич, большой любитель «Сюрприза», несмотря на остеохондроз, — кружились в городском саду, — и комната, с диваном, Светкой, лампой, окнами, печным боком, телевизором, ковром, рожками люстры, завертелась вокруг его голов.
Он почувствовал, как бедро его упёрлось в диван. И рука упёрлась в диван. Никита упал на колени, одна рука на диване, другая бессильно шлёпнулась вниз, ударилась костяшками пальцев о ногу. Головы Никиты на время соединились в одну большую голову с открытым ртом. Он склонился к ковру. Из Никиты полилось. Он видел и ощущал, как из него льётся, и думал, что делает плохо, что Светке потом убирать. Но хорошо — не на постель.
«Вся жизнь — просто так…» — «А вот это уже не враньё».
Поднявшись, шатаясь, Никита прошёл на кухню (ударился плечом о косяк, больно), включил электрочайник. «Удивительно, что тут ещё электричество есть. Вот был бы научный муляж: институт не только без канализации, сантехники, горячей и холодной воды, без сигнализации, но и без электроэнергии. Музейная имитация, японский городовой, научных условий девятнадцатого века!»
Чайник щёлкнул, отключился. Никита открыл его: в нём не было воды. Лаборант вздохнул, заглянул в ведро на табурете: воды там было на стакан. От наклона Никиту снова затошнило, и он наблевал в ведро.
— Какой, к сатане мадридскому, чай?… Одно средство. Народное. Клин — клином. Таволга и не разберёт, несёт от меня с похмелья — или свеженьким.
Про банку пива Никита помнил. Не помнил, как уходил от труповоза и когда уходил, не помнил, уходил со Светкой или без Светки, и не помнил, сколько выпил. Одно помнил: когда вошёл в свою квартиру, в руках держал коричневую банку «Охоты». И ещё помнил: банку эту поставил в холодильник и спрятал так, чтобы не нашла Светка (могла встать ночью и выпить). Почему он это помнил, а другое нет? А это инстинкт самосохранения сработал. Кажется, он сунул банку в кулёк с творогом, а кулёк расположил так, что банку не стало видно. Теперь он видел, что ночью рассыпал творог по всему холодильнику (держался за полку холодильника, чтобы не упасть?), а банка лежала возле кулька, на самом виду.
И снова его затошнило. Это из-за банки. Пить и хотелось (знал, что полегчает) — и было противно: при мысли о пиве в горле вставал ком, и желудок, казалось, поднимался к самым гландам. «Уже и блевать-то нечем. И зачем люди пьют? Разве мне вчера было весело?» Светка как-то сказала ему: «Люди пьют, чтобы быть пьяными». А однажды сказала загадочно: «Пьют, чтобы опохмеляться».
Никита взял банку, захлопнул холодильник, услышал, как Светка в комнате перевернулась на другой бок и хрипло вздохнула (курила вчера много; не любил Никита, как выглядела Светка с похмелья; мужики выглядят с похмелья классическими потрёпанными типами, а вот женщины — потаскухами, и хочется их побить, и развестись хочется, и даже хочется бросить пить. Но ему нельзя злиться на Светку. Нельзя злиться на любимую жену. И чтобы не злиться, Никита всегда опохмелялся, приучив к этому и Светку. Выпив с похмелья по крепкому пиву или по паре банок «отвёртки», они не ссорились, а любили друг друга в постели. И им казалось: опохмелка — это чудесно. Лучше, чем пьянка. Правда, к вечеру снова накатывала дурнота, и они молча лежали, глядели в давно не беленный потолок, дулись не то на дурную жизнь, на доктора Таволгу с его странным и скучным институтом, не то друг на дружку: она на него за то, что убедил её опохмеляться, Никита на неё за то, что не остановила его от опохмелки. И они решали завязать с выпивкой, — и держались месяц, два (первую неделю чувствовали, будто входят в какую-то новую, счастливую жизнь, но потом это чувство бесследно исчезало: новой жизни не было, а старая жизнь обеднела — в ней не стало алкоголя), но без выпивки становилось тоскливо, и оба начинали искать повод, чтобы «развязаться» (всегда находился календарный праздник, день города, чей-нибудь день рожденья; в общем, оба они лгали себе; пили бы без повода, так не лгали бы). Пьяницы, сказал им однажды Таволга, подменяют бутылкой смысл жизни: питие превращается для алкоголиков в единственную цель существования. В фальшивую, мнимую цель. Да ещё в такую, в какой алкоголики страшатся себе признаться. Ни работа, ни увлечения, ни семья, ни друзья, ни родные уже нисколько не интересуют их. Это-то и страшно, сказал Таволга. Пьянице всё интересно лишь настолько, насколько оно приближает его к бутылке. «А вы философ», — ответил ему Никита. С неудовольствием ответил. Неприятно, когда кто-то лезет в твою жизнь.
Что-то властное было в невластном на вид человеке по имени Владимир Анатольевич Таволга. Какая-то черта характера, дававшая ему не административное, официальное, но человеческое право давать указания. Или советы. Откуда происходило это право? Оттуда, что Таволга давал всем пример научной работы, пропадая в лаборатории по 10 и 12 часов, и работая без выходных? Не оттуда ли, что никогда доктор-директор не жаловался на свою жизнь, по материальным удобствам, а вернее, неудобствам, в точности такую же, как у всех институтских? Не оттуда ли, что какая-то глубокая печаль давно не сходила с его старого бородатого лица? Не оттуда ли, что он, руководитель, никогда не спорил с сотрудниками, а только качал головой — отчего, бывало, Никите хотелось вначале ударить его кулаком, закричать на него (но никогда не кричал и не замахивался), а потом сделать то, что не было сделано, и извиниться перед ним, — и в ответ на извиненье он дружески, мягко так улыбался, словно обещал о тебе позаботиться в ближайшее время, устроить тебе трёхкомнатную квартиру в сто квадратов в центре Тюмени, где-нибудь в престижном «спальном» квартале? Или не оттуда ли, что доктор Таволга любил доктора Дворникевич, а доктор Дворникевич была смертельно больна — и осталось ей, как выведала Светка, не больше… в общем, до Нового года не доживёт? Или не оттуда ли, что формула надоевшего всем здесь пентаксина (в него Никита не мог верить), не находилась им? Таволга не просто казался несчастным — он был им. Может, он был ещё и сумасшедшим, помешавшимся на фантастическом газе, шизофреником, с которым нельзя спорить и которому не стоит возражать, не то болезнь его начнёт прогрессировать. Русские люди любят разных психов, ненормальных, юродивых, жалеют их. В том нет ничего необычного: люди жалеют их и дают им монетку потому, что радуются, что сами-то они, жалеющие, нормальные.