Мёртвый хватает живого (СИ) - Чувакин Олег Анатольевич. Страница 67

— Языка почти не чувствую. И лица тоже. Не чувствую, как моргаю. Немею, будто мне вкололи что-то. Я трогаю лицо пальцами, кончиками пальцев, но ничего не ощущаю. Будто у меня нет лица. Представляешь?

Она приподняла голову, всмотрелась в его лицо.

— Ты бледный.

— Я смотрелся в зеркало. Сейчас пойду водкой разотрусь. И выпью стаканчик. Это, наверное, от ангины. Я заразился.

— Или тебя продуло. У окна.

— Непременно напишу стихотворение о сладком снеге.

Он ушёл на кухню.

«Что за сладкий снег? Поэтическая фантазия».

Она услышала собственный вздох. Он походил на старушечий.

«Заболеть нам обоим и умереть. Не в этом ли счастье? И от меня на работе толку немного, и его книги издавать никто не желает. Стихи, отвечают ему издатели, публика раскупает только марочные — и те малыми тиражами. Мы со Стасом стоим друг друга. Мы нужны лишь друг другу. Директор найдёт мне замену, а издатели обходятся (и будут обходиться) и без Стаса. И дети у нас не получаются. Но я я не пессимистка… Это от болезни. Всё окрашивается в чёрный-пречёрный цвет».

— Ты сказал, что ангина пройдёт… от твоего стихотворения, — сказала она, стараясь говорить погромче, пусть и через боль.

Он вошёл. С улыбкой.

— Ты не стал растираться водкой? И не выпил?

— Мне стало хорошо, Ленотшка. Водка — глупошти. Мне так хорошо никогда ешшо не было. И я понял. Хорошо — потому, что ты рядом со мной. Ты много лет меня любишь, и я много лет люблю тебя. И это так много. Что стихи, когда у нас есть любовь? Когда у нас есть то, о чём другие только метштают? Ангина? Нет ангины, Ленотшка. Любовь как сладкий снег: сколько ни ешь, никогда не наешься, и всегда будет вкусно…

— Неплохо, но не в ритм и не в рифму, кажется…

— Яшык… не шшувствует… не слушшается… мне надо… пошпать. Я путу тут. С топой.

— Залезай ко мне, мой Путу-Мапуту. — Она говорила, говорила, забывая о боли: — Да ты совсем без сил. И тяжёлый-то какой! И холодный. Ты и правда простудился. Погоди-ка, простуженные обычно горячие. Как я. Ну, я тебя сейчас согрею.

Она подвинулась к стене. Подумала: стена теплее Стаса. Да нет, такого быть не может. Это из-за обоев. Обои флизелиновые, плотные. Как могут какие-то обои утеплить кирпичную стену? На стене — обои, на Стасе — одежда. Он в футболке, в трико. И в трусах. Босой, правда. Одежда утепляет Стаса, значит, Стас и стена в одинаковых условиях. Что за чушь лезет мне в голову? В больную голову!.. Лена погладила руку, ногу Стаса. Лежащий бревном Стас был холодный и был как бы твёрже обычного. «От ангины я скоро разум потеряю». Вдруг ей показалось, что она не слышит его дыхания. «Уже потеряла». Лена задержала дыхание. Теперь она не слышала ни своего, ни его дыхания. «Господи, только бы он был жив! Что с ним? Я готова его содержать до пенсии. До глубокой старости. Пока не умру. Завтра же выйду на работу, и скажу шефу: всё, больше болеть не буду. Никогда. Стану незаменимым сотрудником, который никогда не болеет. И плевать, что Стас не работает. И пусть в офисе надо мною все смеются. Вот когда мы оба умрём, далёкие потомки, поклонники его поэзии, скажут и ему, и мне спасибо. Может быть, памятник нам совместный поставят. Есть же «Рабочему и колхознице», почему бы не быть «Поэту и менеджеру»? Вот размечталась, идиотка».

— Стас, — сказала она. — Стас.

Своей руки, которой она только что гладила Стаса, Лена не ощущала. Плечо, локоть чувствовала, а предплечье — нет. И кисть — нет. Словно рука по локоть пропала.

— Что же это за ангина такая! — Из глаз её брызнули слёзы. Сама заболела какой-то дрянью, и Стаса заразила!

Она подвинулась выше на подушку, подтянула голову Стаса (очень тяжёлую) себе на грудь и стала гладить его холодные волосы, холодную щёку, холодные губы и холодный нос. Накрыла его голову одеялом, чтобы ему было теплее. Стала гладить одеяло.

— Стас, не умирай, — шептала она, плакала, не чуя на щеках слёз, и думая, что надо встать и позвонить в «скорую», потому что Стас не дышит и Стас холодный, и она так и скажет в телефонную трубку: «По-моему, не дышит, по-моему, холодный». Да ему же надо сделать массаж сердечной мышцы!.. Но она поняла вдруг, что не чувствует левой руки. Совсем. До самого плеча. И шея немеет. И вторая рука тоже едва чувствуется. — Звонить в «скорую»? — сказала она. — Но со Стасом всё в порядке.

Она сказала это — и не ощутила боли в горле. Но и горла не ощутила.

— Стас, — сказала Лена. — Ты где был? — Она говорила с лёгкостью, горло совсем не болело. — Слышишь, мой друг, мой золотой… (она знала, он не любил обращение «мой золотой», оно словно бы напоминало ему о том, во сколько он ей обходится. Но вот вырвалось), мой друг, у меня прошла ангина. Как не бывало. Меня врачиха завтра выпишет. Я знаю, ты ушёл в себя. Я поняла: ты почти умер, сочиняя стихотворение. О, как же я люблю тебя!..

И она закричала.

Нет, боль была не в горле.

Боль была в ногах. Стас, развернувшись под одеялом, что-то делал с её ногами. Она кричала, и — о странность! — упивалась этой болью, и чувствовала голову Стаса, возящуюся под одеялом, и ей было так больно, так больно, что она, как ей казалось, вот-вот должна была потерять сознание, багровые калейдоскопические круги вертелись в её глазах, а глаза полыхали жаром, — а рук, шеи, груди она не чувствовала. Она, Лена, начиналась где-то от живота и продолжалась вниз, и ещё у неё было лицо и уши.

А потом боль стихла. Её будто выключили. Повернули регулятор на ноль.

— Я люблю тебя, Стас, — сказала Лена. Говорить ей было трудно, язык отяжелел, но это не имело значенья. Важно было, что Стас здесь, что она любит его, и что он любит её, и что он ест её.

Она откинула одеяло, сбросила одеяло с кровати. Кровь. Кровь. Стас уже доедал её ноги. Лена увидела свои белые кости. Действуя онемевшими, как бы чужими, руками, она потянула ночную рубашку, вытащила её из-под локтя Стаса, задрала на груди.

Пусть Стас поест как следует. Она любит его, а он так проголодался!

Но Стас вдруг выпрямился — его окровавленное лицо было красиво, в нём появилось что-то мужественное, героическое, — и больше не ел её.

«Мой счастливый поэт наелся», — подумала она.

Спустя мгновенье она полетела куда-то.

Глава двадцать шестая

28 октября, понедельник, начало десятого. Софья

— Софья, а мы не проспим? Уже светает за окнами, или мне кажется? Батарейка, что ли, в моём телефоне села? Почему будильник не звенел?

— Шур, дай поспать. — Она перевернулась с живота на спину, натянула до шеи одеяло. — Холодно-то как. Батареи, наверное, опять не греют. Надо нам с тобой поменять квартиру, Шурка. Квартиру легче поменять, чем домоуправление. Всё равно трёхкомнатная нужна будет. А будильник ты и не заводил. Сегодня у шефа день рожденья. Шторы задёрни, если будешь вставать. Шум какой-то, что ли, на улице. Хочу, чтобы эта ночь не кончалась.

— А, — сказал Шурка. — А мне снилось, что мы долго любили друг друга. В этой вот самой кровати.

— Тебе не снилось. Мы почти до трёх часов изображали животное о двух спинах.

— А. Да. Ага. — Он сел в кровати, протёр глаза. — Мы же делали детей. Мальчика. Нет, близнецов. Всё, вспомнил. Было много страсти. И что-то такое, чего раньше никогда не было. Желание последствий. Вот почему я так плохо соображаю. Ну и спал я. Я похож на счастливого человека?

— Похож на плохо соображающего человека. На того, кому надо поспать. Хотя уже девять.

Шурка встал, закрыл портьеры:

— Вроде через наши новые окна ничего не слышно. Ведь «Северпроект», четыре стекла. Да и выходят не на Рижскую, а на спальную сторону. Помнишь, как мы подбирали квартиру? Чтобы и без кредита, и без агентств, и без «долевого участия». И не «убитая». И недалеко от офиса. Мы умные торгаши, никогда не переплатим.

— Надо вставать помаленьку. — Ей хотелось зевать, потягиваться и снова зевать и потягиваться. И спать. — Кое-кому можно и полежать в кроватке, а кое-кому — завтрак готовить. Хотя кое-кто…