Мёртвый хватает живого (СИ) - Чувакин Олег Анатольевич. Страница 83

— Что это за авария, Шурка? — спросила она.

— Я не знаю, Софья.

И вдруг она припомнила: лицо у того военного, на Рижской, было таким же неестественно белым, как у мертвецов из джипа. Или ей показалось?… Наверное, эти погибшие люди не дают ей покоя, и из-за них все вокруг начнут казаться ей белыми и мёртвыми. Господи, это всё из-за… Она теперь всего на свете боится. Вдвое больше, чем раньше. У неё будет ребёнок, или двойня, и ей страшно. Это-то как раз естественно. Надо будет поговорить с Ниной Алексеевной. Спросить, как Бог любит людей. Это очень важный вопрос. То, что он любит их, Нина Алексеевна говорила. Но вот как любит? В чём выражается его любовь? Почему раньше в голову Софье не приходил этот вопрос? Потому, что Софья не была беременна и потому что с сегодняшнего дня она отвечает не за одну себя, но и за того, кто начал расти внутри неё.

А может, они и не погибли, сказала себе Софья. Шок у них. Потеряли сознание. Ведь люди, теряющие сознание, и резко бледнеют, и закрывают глаза. Допустим, «Паджеро» занесло, он перевернулся, а потом встал на колёса. Крышу-то она не видела. И люди не пострадали, но им стало так страшно, что они потеряли сознание. И вот сейчас милиционеры или врачи дадут им понюхать нашатыря или нашлёпают по щекам. Точно. А потом отругают. И штраф выпишут. Или права на полгода отнимут. Скажут: как можно гонять с такой скоростью. Это верно. Это нельзя. Ведь подвергаешь опасности свою жизнь и жизнь своей семьи. Или друзей. Надо ездить, как Шурка. Ответственно. Вот. Ответственно. Ей понравилось это слово. Чувству юмора на проезжей части не место. Шурка — водитель первого класса. Все должны быть водителями первого класса.

— А тебе не показалось, что у того военного лицо было очень бледное? — спросила она, когда они приехали к офису и вышли из машины.

— Вообще-то должно быть красное, раз его на землю валили, — сказал Шурка. — Я ж там особенно не разглядывал, да и не видно за милицией было. Зато ты у меня что-то побледнела.

«Ладно, — сказала себе Софья, — хватит о белолицых и о милиции. Займёмся днём рождения шефа. И повеселее, дорогая: ночью у тебя был такой праздник!»

Она улыбнулась, и Шурка улыбнулся ей.

Они поднялись по ступеням крыльца: она с утюгом, Шурка с гладильной доской.

Глава тридцать седьмая

28 октября, понедельник, без пятнадцати одиннадцать. Софья

Шестнадцать человек, не считая шефа и секретарши, варившей тут же кофе и заваривавшей чай (у чайника стояли три торта в открытых розовых коробках), сидело в приёмной. Софья и Шурка вошли последними. Выключая сотовый телефон, Софья заметила время: без пятнадцати одиннадцать. Они пришли последними (сняли пальто в своих кабинетах — и сразу сюда), но не опоздали. Шеф не любил опозданий, хотя сам точного распорядка не придерживался. У стены, на полу, на стульях, на подоконниках стояли, лежали подарки. Перед всеми (кроме нас, подумала Софья) на столе лежали открытки. С отпечатанными в типографиях текстами поздравлений. Софья предпочитала поздравлять сама, от души. Обычно она говорила от себя и от Шурки. Читать чужое сочинение, искренне веря в то, что ты желаешь того же, что и какой-нибудь дежурный редактор-сочинитель, выдающий конвейерным способом по сотне «поздравлялок» в рабочий день? Софья не думала, что гендиректор — её идеал управляющего, но врать по открытке не хотела. Лучше уж она соврёт от души. А то и скажет правду. Они с Шуркой умели, когда было нужно, говорить шефу правду.

А шефу в его сегодняшнем настроении, похоже, кроме правды — как на суде, — ничего и не нужно было.

Сначала, когда шеф произнёс первые предложения, Софья решила, что гендиректор пьян (успел уже принял на грудь), но потом передумала. Нет, он не пьян и не покурил травки. Не то выражение лица. Выражение у него счастливое и трезвое. С утра в понедельник никогда оно у него таким не было. «Два выходных с женой, — говорил он, — это кошмар. И когда только я разведусь?» И лицо шефа в понедельник утром было обычно хмурым и каким-то больным.

Но ведь сегодня понедельник. Шеф решил начать новую жизнь? Кто? Наш директор? А что? Многие люди начинают новую жизнь. Шурка рассказывал ей, что Лев Толстой огромные суммы проигрывал в карты. Чуть Ясную Поляну не проиграл. И другие грешки за ним водились. А потом сел за стол и «Исповедь» написал. И переменился. Вот и Павел Леонидович. Нет, тут что-то не то. Павел Леонидович — не Лев Толстой. Тот был писателем и философом, а наш — торгаш. Торгаш и умирать будет со словом «маржа».

— Вот вы принесли подарки, — говорил генеральный. — Это хорошо. Это говорит о вашей любви ко мне. Но мой день рожденья — ничто. Есть много людей, не имеющих и сотой доли того, что имею я. А это несправедливо.

Он кашлянул и продолжил:

— Сегодня в городе много пробок. И в одной такой пробке, на перекрёстке у моста по Мельникайте, я увидел инвалида. Человека в коляске, просящего денег. Знаете, что хуже всего? Вы думаете, я никогда ему не давал? Ошибаетесь. Я не так примитивен. Я куда более жесток, чем вы думаете. Я хуже, чем кажусь вам. Много хуже. Я всегда давал ему, когда ездил по мосту и видел его. Всегда давал. — Он выдержал короткую паузу. Оратором он всегда был хорошим. — Давал ему по рублю, по два рубля. По пятьдесят копеек. По десять копеек. Или без счёта, горсть мелочи. Мелочи, которая накапливалась в моём кошельке как мусор. Я мусорил в протянутые руки, я издевался. И мне доставляло удовольствие смотреть, как инвалид материт меня — какими-то гримасами, дрожью на худом лице, а вслух заставляет себя говорить: «Помоги вам Господь. Спаси вас Господь».

Сегодня этот нищий в коляске так устал, что у него не было сил просить. Он устал, замёрз. Промок, наверное, под снегопадом. Склонил голову на грудь. Снег сыпался на его плешивую голову, и шапка вот-вот, казалось, упадёт с коленок. И в шапке — я открыл стекло и полюбопытствовал — было несколько жалких монеток и десятка. А стоять мне было ещё долго. Только что зажёгся красный свет, и до светофора было метров тридцать. Значит, следующий красный тоже будет мой, подумал я. И я надумал бросить попрошайке свои монетки. Я набрал что-то около трёх рублей, накидал — по одной монетке, чтобы не промахнуться, — в его шапку. Он всё дремал. Лицо его было белое как полотно. На светофоре зажёгся зелёный, я собрался тронуться с места, — и колясочник поднял голову. И я поразился тому, какой он бледный и худой. Лицо его было почти белое. Белее снега, как мне показалось. И он впервые ничего не сказал мне, а только глянул на меня — так, будто собирался съесть меня. Будто так ненавидел меня, что решился меня уничтожить. Я подумал, что сию секунду он достанет из кармана пистолет и прикончит меня. Но я уже ехал… А те, что позади меня, не обращали на инвалида внимания. Он царапался в стёкла… Уже подъезжая к офису, думая о своём дне рожденья, я понял: сегодня нищий не притворялся. И я понял ещё кое-что: я тоже не стану притворяться. И никто из вас не будет больше притворяться.

Мы все станем служить людям. Мы поймём, как хорошо быть добрыми и отзывчивыми. И мы станем счастливыми. Вы не верите мне? Я вижу: нет. Что ж, я заслужил ваше недоверие. Но я знаю, как недоверие победить. Нужно только раздать всё, что имеешь. Это так просто. Это ведь все знают, и вы знаете. Не можете не знать. Не два рубля или три рубля, а все рубли и все доллары. И все вещи. Всё. Нет исключения. Галстуки. Брюки. Утюги. — Директор коротко посмотрел Софье в глаза. Ласково посмотрел. В Софье шевельнулось какое-то и страшное, и любовное чувство. Будто директор был киношным дьяволом и каким-то дьявольским способом охмурял её. — Квартиры. Гипермаркеты.

Если наш шеф замечательный оратор, то сегодня он превзошёл сам себя, подумала она. И взглянула на Шурку. Тот сидел и смотрел шефу в лицо. Теребил салфетку под блюдечком. Перед Шуркой на столе дымилась чашка зелёного чая, который он не любил и который подала ему новенькая секретарша, верно, по ошибке. На блюдечке лежали два кусочка рафинада. Прежняя секретарша постоянно рассыпала сахар-песок по столешнице. Рассыпание сахара и стало поводом для её увольнения. А эту шеф уволит за зелёный чай Шурке. Нет, теперь директор, сменивший 20 секретарш, всех любит.