Последние километры (Роман) - Дмитерко Любомир. Страница 15

— Же не компран па, — ответила она, пытаясь улыбнуться. — Же сюи бельж.

Березовский почти не знал французского языка, но все же понял ответ девушки, понял, что она из Бельгии. На этом их разговор прервался. Потом он встречался с чешкой из Брно, еврейкой из Мукачево, полькой из Кракова. Польский язык Иван Гаврилович за время пребывания в Польше изучил довольно неплохо. С жительницей Кракова ему легче было объясняться. Девушка сказала:

— Мы стояли по три часа каждое утро и по два часа ежевечерне на морозе и под дождем в одном белье. Те, кто не выдерживали, давно уже там…

Она указала рукой на окруженное колючей проволокой поле, где чернели штабеля брикетов.

— Печи горели днем и ночью. Моя мать тоже там…

Послышались родные русские, украинские и белорусские слова. Две подруги — Лида из Запорожья и Женя из Минска — подошли к полковнику. Лида была очень бледна, у Жени на щеках нездоровый румянец: у двадцатилетней девушки после двух лет неволи начался туберкулезный процесс.

Печальные рассказы девушек разбередили душу Ивана Гавриловича. Среди заключенных было много таких, которые попали сначала в Германию на работу, а потом за неосторожное слово или неласковый взгляд очутились в лагере смерти. То же самое могло случиться с его сестрой Настей…

Сашко Чубчик подал комбригу пожелтевший листок из школьной тетради, на котором было написано карандашом: «В. Ш. 1923 года рождения. Именно такие годы, когда хочется жить как можно лучше, а я все это переживаю в неволе». И внизу адрес: «Германия, Котценау, Гартенштрассе, 16». Далее стихотворение «Письмо матери»:

Не буду я, мамо,
Вам ложечки мити,
Бо я виїжджаю
Німоті служити.
Буде вам без мене
Невесела хата,
Не будуть ходити
Хлопці та дівчата.
Ой у полі жито
Росте під травою,
Ой чи буде, мамо,
Вам жалко за мною?..

В. Ш. — инициалы Валентины Шевчук, его бывшей юношеской мечты с родной Подольщины. Год рождения, кажется, тоже совпадает. Это, конечно, еще ничего не значит: наивно верить в такое совпадение обстоятельств, однако листок из тетради он бережно сложил вчетверо и спрятал в карман вместе с письмом от Маши Пащиной.

Белые сочные черешни бельгийского происхождения напомнили ему о встрече в мрачном царстве колючей проволоки. Комбриг вынул из кармана истершийся листок и сверил невольнический адрес неизвестной В. Ш. с картой Восточной Германии. Котценау не очень далеко отсюда, на том берегу Одера.

Стрелок-радист Кардинал, взобравшись на гусеницу тридцатьчетверки, склонился над незаконченным рисунком. Из башни «коробки» комбрига высунулся испачканный мазутом старший сержант Нестеровский и стрелок-радист Кулиев. Саша Платонов вручил им по банке черешни. Наводчик Черный соскочил на старинную мостовую, с которой теплые языки оттепели старательно слизывали снег, и, выбирая удобные позиции, щелкал фотоаппаратом. Черный сфотографировал комбрига и комбата за дружеской беседой на фоне безголового бронзового прусского генерала, заснеженные, грозные тридцатьчетверки. Далее он принялся фотографировать дома-близнецы с выбитыми окнами, белые простыни капитуляций, полуобгоревший автобус, на выцветшем борту которого сохранилось название туристской фирмы «Митропа», опрокинутый вверх колесами двенадцатитонный грузовик «опель-блиц».

Приближались сумерки. Пока «коробки» заправятся, если смогут доставить сюда горючее (проклятая оттепель!), смотришь, и ночь нагрянет. Лучше уж заблаговременно устроиться на ночлег, а может и на более длительный постой. По приказу командира этим занялись Чубчик и Кардинал. Они пошли по следам саперов на разминированные объекты, все время держа автоматы наизготовку, — чужой город, чужая земля…

Березовский, расположившись на уголке пьедестала, по примеру других товарищей рискнул отведать фламандских черешен. Сначала нервничал, почему все еще не подтягиваются тылы, а потом погрузился в свои размышления, не заметив, как нахлынули на него воспоминания… Был он обыкновенным крестьянским парнем, комсомольцем, агитатором за коллективизацию. Примерно на двадцатом году жизни, пройдя пешком более десяти километров, впервые увидел чудо — кино. Он уже не помнит названия фильма, в памяти осталось ошеломляющее впечатление, с которым он возвращался ночью в свое Озерцо. Быть может, именно этот забытый фильм и подтолкнул его еще упорнее засесть за книги. Сыну бедняка не трудно было поступить в вуз, и вон он — студент Каменец-Подольского института народного образования, а затем и учитель средней школы в родном селе. Преподавал он арифметику, алгебру, геометрию, тригонометрию. Для большинства — скука, лишь для некоторых волнующая тайна чисел, линий, фигур. К этим «некоторым» принадлежала и быстроглазая умница Валя Шевчук, которой он мысленно пророчил лавры Софьи Ковалевской. Он помогал Вале решать сложные задачи, встречался с нею после уроков в математическом кружке, где он был руководителем, а она — старостой. Вот-вот должен был объясниться в любви, но все не решался, оттягивал до тех пор, пока война не нарушила все его планы. Учитель спешно надел солдатскую форму. Сначала он был пехотинцем, командиром роты; в выгоревшей степи между Днестром и Бугом он был тяжело ранен с вражеского самолета. От верной смерти его спасли танкисты. Три танка, исклеванные пулями, исцарапанные осколками, искореженные в яростных боях, — все, что осталось от бронетанковой бригады, а может и корпуса… Прорывая кольцо окружения, мчались они степью, слепые от ненависти и ярости. Случайно подобрали его, случайно он выжил. Однако танкистом стал не только из-за этого случая. Проснулся в нем математик, влюбленный в числа и цифры. На курсах и в боях ускоренным темпом овладевал он теорией и практикой танкового дела. Страна как раз перевооружала армию. Создавались новые бронетанковые соединения, нужны были кадры, кадры, кадры…

А перед тем — скучные госпитальные палаты, опостылевшие лечебные процедуры и ясный лучик в сером мраке госпитального быта: медицинская сестра Мария Пащина. Ее чуткая забота, нежные руки, ласковые глаза. Глаза, которые склонялись над ним, будто две полоски весеннего неба…

Воспоминания комбрига неожиданно прервала песня — громкая, привольная, широкая, как черноморская степь.

К центральной площади с памятником Карлу Клаузевицу — только теперь Иван Гаврилович прочел это имя на пьедестале — приближалась толпа полонянок. Сопровождали их Голубец и Потеха. Одетые в самую лучшую одежду, с чемоданами и узелками в руках, гордо шагали они под крыльями песни, которая была их документом, пропуском, путеводителем на Родину.

Гей, на горі, там женці жнуть…
А попід горою, яром-долиною,
Козаки йдуть.
Гей, долиною, гей, широкою
Козаки йдуть!

Песня явственно адресовалась им — казакам-танкистам, героям-освободителям. Звучали в ней смех, шутка, звучали любовь и благодарность к воинам, бурное ощущение обретенной свободы.

Увидев комбрига, Голубец и Потеха растерялись, девчата остановились и умолкли. Не успел Березовский и слова промолвить, как из рядов вышла высокая черноглазая девушка, метнула в него искристым взором, обняла и крепко поцеловала. За нею и остальные, недавние невольницы, бросились к Бакулину, Черному, Нестеровскому, Кулиеву, все вокруг зашумело, забурлило. Даже Мамедов прервал свою нескончаемую песню, неторопливо спустился с брони и оказался в чьих-то объятиях. Потеха метнулся к люку своей тридцатьчетверки и там, среди укладки пулеметных магазинов, схватил трофейный сиренево-вишневый аккордеон. На чужеземной площади стало радостнее, еще веселее.