Последние километры (Роман) - Дмитерко Любомир. Страница 40
Но только слыхала…
И вот война пришла в Алтайский край, в Верхние Ростоки. И пришла она в совершенно непредвиденном обличье — в виде живых детских скелетов.
В тот печальный день Анна Лихобаб впервые в жизни услышала ученое словцо: дистрофия. Противное слово. Страшное.
Вот тогда она и увидела войну вблизи. Тогда и решила: трехмесячные курсы шоферов… Первые неудачи, первые успехи, труд до десятого пота.
Ради этих детей.
Ради своих девочек.
В Очеретовке над Ингульцом начали сеять. Горький это был сев. Женщины, подростки, старики и инвалиды. Основное тягло — коровы и люди.
Среди женщин — Мотря Непейвода, солдатская мать. Высокая, с лицом желтоватым, как пчелиный воск, в неизменной черной одежде, голова повязана белым платком. Так одето большинство женщин. Издали они напоминают стаю опечаленных грачей неизвестной белоголовой породы.
Мотря боронует пашню, кормилица ее, Белозерка, еле тащится. Тянет неумело, неровно: то дергает, то берет в сторону, то внезапно пятится, как норовистый конь. Копи теперь в артели — несколько кляч-доходяг, на более тяжелых и ответственных работах: в плугах и в сеялке. Там лемеха пропахивают грунт не глубоко, как при царе Горохе, но все же раз за разом доносится скрежет и восклицание: это снова из матушки-земли извлечен еще один печальный трофей — ржавый штык, пробитая пулей солдатская каска, истлевший череп. Того и гляди на мину напорешься.
Боронить безопаснее — тут уже прошли и лемеха, и конские копыта.
Белозерка останавливается, задирает голову и ревет. Словно бы кого-то зовет. Кого же? Заботливого хозяина, который накормит досыта, или, быть может, лучшую коровью долю? Кто его знает. Мотря стегает хворостиной по худым осунувшимся бокам, корова делает еще несколько тяжелых шагов и останавливается. Уже не ревет, наоборот, понурила голову, молчит. Теперь никакие понукания не помогут. Выбилась из сил горемычная. Мотря и сама еле держится на ногах. И лета немолодые, и еда кое-какая, и печаль неистребимая извели ее начисто.
Мотря присела возле коровы, окинула взором поле, и сердце ее снова заболело: ведь было же здесь когда-то золотое море. Настоящее, как в песне поется: и необозримая ширь, и волны с бурунами, и краса первозданная. Пшеница — до самого горизонта, три сына-сокола… И вдруг загудело, загрохотало… То не скирды горели, то развеялась дымом ее материнская радость. Марк погиб под Житомиром, Карпа сгноили чужеземцы в Уманской яме. Не увидит даже их тел, не похоронит рядом с отцом на кладбище, не поставит крест или какой-нибудь другой знак. Нет, ничего нет. Лишь Григорий воюет. А она плакала, плакала, да и начала молиться полузабытому богу. Все делала, как напутствовали старые люди, как советовал отец Борис. Только бы возвратился живым и невредимым последний, самый младший…
Солнце припекает, измученную женщину клонит ко сну. А еще сильнее донимает голод. Но нельзя ей ни спать, ни засиживаться — на работе ведь! Нужно вставать. Вон уже шагает по пашне длинноногий бригадир Никон Омельченко. Не сюда ли направляется?
Не любит Мотря Никона. Не за то, что он плохой человек, а за то, что никакой: ни злой, ни добрый, ни рыба ни мясо. Потому видно, что чахоточный. Чахотка, известное дело, тоже не мед.
Пока Мотря вставала и принималась за работу, Омельченко приблизился к ней.
— Мотря, где твой Грицько?
— А ты разве не знаешь?
— Знаю.
— Так зачем же спрашиваешь?
— Потому что нашим доблестным освободителям и героям нужен хлебчик. Не так ли?
— Ох, не учил бы!
Мотря махнула хворостиной, коровенка натужно двинулась вперед.
Докатилась весна и в туманный Лондон. Город залечивал раны, полученные за пять лет разбойничьих бомбардировок пиратами люфтваффе и коварных обстрелов, управляемыми снарядами ФАУ-1 и ФАУ-2. Новости, поступавшие одна за другой с континента, подбадривали, вселяли веру в близкий крах гитлеровской авантюры.
Наконец была осуществлена долгожданная операция «Оверлорд». На гигантских баржах, которые несли на себе по сорок танков, англо-американские дивизии форсировали Ла-Манш и высадились в Северной Франции. В Европе открылся второй фронт.
Сегодня у лондонцев (да и не только у них!) снова радость: Советская Армия сломила сопротивление нацистов в Придунайских Альпах и приближается к столице Австрии Вене. Итак, на очереди — Берлин!
Правда, радовались подобному развитию событий не все.
Премьер-министр правительства его величества в Соединенном Королевстве сэр Уинстон-Леонард-Спенсер Черчилль вошел в свой кабинет на Даунинг-стрит, 10. В просторной комнате с обшитыми резным деревом степами слышались шаги прежних его обитателей — хитроумного Дизраэли и красноречивого Ллойд-Джорджа. Других своих предшественников сэр Уинстон никогда не вспоминал — это были в большинстве своем ничтожные личности. Как шарлатаны-лейбористы, так и представители тори, наподобие Невилла Чемберлена или Стенли Болдуина — этих жалких ничтожеств, с которыми он воевал на протяжении целого десятилетия. Кризис… Перманентный кризис на людей, способных взвалить на свои плечи хлопоты гигантской империи.
В кабинете его уже ждала новая стенографистка. Ее предшественница, внимательная и старательная миссис Глория Харди, погибла в автомобильной катастрофе у моста Ватерлоо. Несчастный случай? Навряд ли. Катастрофа была вызвана паникой, паника — воздушной тревогой, тревога — налетом, а налет — войной. Все закономерно и логично.
При появлении премьер-министра стенографистка встала. Дымя неизменной «гаванной», Черчилль тяжелой походкой пожилого и грузного человека подошел вплотную к девушке и изучающим взглядом окинул ее с ног до головы. Давнишняя его привычка. Еще с времен колониальных войн, которые вела Британская империя и в которых он принимал участие в разных ролях: офицера, корреспондента, разведчика, дипломата. Всегда доверял первому впечатлению о человеке, стараясь оценить его качества безошибочно. «Глаза искренние, улыбка лукавая, бюст фламандки, талия осы, ноги длинные и сильные, как у кенгуру».
Налюбовавшись юной красотой, умело подчеркнутой средствами косметики, Черчилль произнес:
— Вы сотканы из контрастов, мисс… простите…
— Менсфилд. Мери Менсфилд, сэр.
— Мисс Менсфилд. Но это вам на пользу. Где вы работали до этого?
— В канцелярии премьер-министра, сэр.
— Я вас никогда не встречал.
— Извините, сэр.
Она покорно села, а он долго стоял и рассматривал ее сквозь дымку сигарного дыма. Что-то привлекло его внимание в этой девушке. Да, она — полная противоположность пожилой миссис Харди. То была серая трудовая пчела. Это — яркий тропический мотылек из джунглей Бразилии. У него цепкая память на лица. И он убежден, что видит это очаровательное создание впервые. Однако лицо незнакомки ему чем-то знакомо. Глаза, улыбка, мягкие ласковые черты. И припухлые, чувственные губы.
— Приступим к работе, мисс Менсфилд.
На коммутаторе сверкнул зеленый огонек и приглушенно зазвонил телефон. Черчилль велел:
— Возьмите, пожалуйста.
— Алло! — промолвила девушка уравновешенным деловым голосом, держа в руке трубку, она повернулась к всемогущему шефу: — Сэр Чарльз Вильсон.
— Старый, надоедливый тиран! Что ему нужно?
Неохотно взял трубку, заранее зная, что его давний друг и личный врач снова будет надоедать нудными и неосуществимыми советами.
— Слушаю, Чарли.
Голос Вильсона звучал встревоженно. Врачу не нравится последняя кардиограмма лорда Черчилля, не в восторге он и от анализа крови. Ох, эти врачи с их кардиограммами и рентгенами, со смехотворными требованиями: «Не утомляйтесь, сэр» или «Не принимайте так близко к сердцу!». И все это говорят серьезным тоном ему, от которого в значительной мере зависит не только будущее Британской империи, но и судьба человечества!
Впрочем, педантичный Чарльз прав. Сэр Уинстон и сам ощущает, что его могучий организм понемногу сдает. Беспокоит сердце, горчит во рту. Еще бы: его печень вынесла огненное нашествие не одной цистерны французского мартеля, курвуазье и отнюдь не плохих армянских и грузинских коньяков. Ими щедро одарил его в Москве Джозеф Сталин.