Повелитель Самарканда - Говард Роберт Ирвин. Страница 50
Но командир-сельджук не колебался в выборе. Он знал, что теперь никакой ценой не смог бы откупиться от Зенги — даже выдав своих гостей, и, к его чести, такая мысль даже и не приходила ему в голову. Дю Курсей знал это, и хотя ни слова не было произнесено между ними, командир мог убедиться в горячей благодарности норманна. Майлз выражал ее действиями, а не словами — в схватках на стенах и у ворот, в долгих ночных часах, проведенных в дозоре на башнях, в яростных ударах меча, которые крушили доспехи и разрубали тела. Он отталкивал от стен штурмовые лестницы, и вцепившиеся в них турки вопили, летя навстречу смерти, а их товарищи цепенели от ужаса, видя страшную силу рук франка. Но гремели тараны, свистели стрелы, стальные валы вздымались снова и снова, и измученные защитники падали один за другим — пока не осталась лишь горстка людей, чтобы защищать рушащиеся стены Джабар Кал'ата.
Зенги играл в шахматы с Усамой в шатре, который стоял на расстоянии чуть дальше полета стрелы от стен осажденной крепости. Безумие дня сменила зловещая тишина ночи, которую нарушали лишь отдаленные стоны бредящих раненых.
— Люди для меня пешки, друг мой, — сказал атабег. — Я обращаю неудачу в успех. Я долго колебался, прежде чем напасть на Джабар Кал'ат, который должен стать хорошим оплотом против франков, — как только я возьму его, заделаю стены и размещу там гарнизон моих мамелюков.
Я знал, что мои пленники отправятся сюда, именно поэтому я свернул лагерь и отправился в путь раньше, чем мои разведчики напали на их след. Логика подсказывала, что они станут искать прибежища именно здесь. Я завладею не только замком, но и франками — что несравненно важнее. Узнай сейчас кафиры о моем сговоре с императором, и мои планы могут потерпеть неудачу. Но они не узнают, пока я не нанесу удар. Дю Курсею не удастся сообщить им об этом. Если он не погибнет при взятии замка, я разорву его дикими лошадьми, как и обещал, а этой неверной придется смотреть на это, сидя на колу.
— Разве нет в твоей душе никакого милосердия, о Зенги? — запротестовал араб.
— А оказала ли мне жизнь какое-либо милосердие — если не считать того, что я добыл собственным мечом? — воскликнул Зенги. Его глаза засияли в мгновенной вспышке его необузданного духа. — Человек должен либо наносить удары, либо получать их, убивать или быть убитым. Люди — волки, а я лишь самый сильный волк в стае. И люди, потому что они боятся меня, приползают ко мне и целуют мои сандалии. Страх — единственное чувство, которое может их на что-то сподвигнуть.
— Ты в сердце язычник, Зенги, — вздохнул Усама.
— Возможно, — ответил турок, пожав плечами. — Если бы я родился за Оксусом и поклонялся желтоликому Эрлику, как это делал мой далекий предок, я не в меньшей степени был бы Зенги-Львом.
Я пролил реки крови во славу Аллаха, но никогда не просил у Него милосердия или покровительства. Какое дело богам, жив человек или умер? Позволь мне жить ярко, чувствовать вкус вина, ветер на моем лице, сияние царских регалий, яркое пламя битвы, позволь мне испытывать все ощущения нашей безумной жизни — и я не стану искать ни рай Мухаммеда, ни ледяной ад Эрлика, ни черную бездну забвения.
И будто в подтверждение своим словам, он налил себе кубок вина и вопросительно взглянул на Усаму. Араб, содрогнувшийся от богохульных слов Зенги, отодвинулся от него, не в силах преодолеть набожный ужас. Атабег осушил кубок и в татарской манере, громко, чмокнул губами от удовольствия.
— Я думаю, что Джабар Кал'ат завтра падет, — сказал он. — Кто противостоял мне? Сосчитай их, Усама, — это были ибн-Садака, и калиф, и сельджук Тимурташ, и султан Давуд, и король Иерусалима, и граф Эдесский. Правитель за правителем, город за городом, армия за армией — и я сломал их, отбросив со своего пути.
— Ты прошел через море крови, — сказал Усама. — Ты заполнил рынки рабов франкскими девушками, а пустыни — костями франкских воинов. Ты не пощадил и мусульман, если они становились твоими соперниками.
— Они стояли на пути моей судьбы, — рассмеялся турок, — а эта судьба — стать султаном Азии! И я буду им. Я сковал из мечей Ирака, эль-Джезиры, Сирии и Рума единый клинок. Теперь, когда мне помогут греки, сам ад не сможет спасти назаретян. Бойня? Люди еще не видели настоящей бойни, подожди, пока я въеду в Антиохию и Иерусалим с мечом в руке!
— Сердце твое как сталь, — сказал араб. — И все же я видел в тебе один проблеск нежности — твою привязанность к сыну Неджм-эд-дина, Юсефу. Найдется ли в тебе подобный проблеск раскаяния? Из всех твоих деяний найдется ли хоть одно, о котором ты сожалеешь?
Зенги молча поиграл пешкой. Затем его лицо потемнело.
— Да, — не сразу сказал он. — Это случилось давным-давно, когда я разбил ибн-Садаку на берегу этой же реки, ниже отсюда. У него был сын Ахмет с лицом девушки. Я забил его до смерти своим бичом. Вот единственный мой поступок, о котором я, пожалуй, жалею. Иногда он мне снится.
Затем с резким «Хватит!» он оттолкнул в сторону шахматную доску, разбрасывая фигуры.
— Я хотел бы поспать, — сказал они, упав на свой диван, мгновенно уснул. Усама тихо вышел из шатра, пройдя между четырьмя гигантами-мамелюками в позолоченных доспехах, стоявших на страже у входа.
В замке Джабар командир-сельджук держал совет с сэром Майлзом дю Курсеем.
— Мой брат, для нас настал конец пути. Стены рушатся, башни готовы упасть. Не следует ли нам поджечь замок, перерезать горла нашим женщинам и детям и на рассвете пойти в атаку, чтобы встретить смерть как подобает мужчинам?
Сэр Майлз покачал головой:
— Давайте попытаемся продержаться еще один день. Во сне я видел знамена воинов Дамаска и Антиохии, идущих к нам на помощь. — Он лгал в отчаянной попытке укрепить дух фаталиста-сельджука. Каждый следует своему инстинкту, а Майлзу было свойственно изо всех сил держаться за последние крохи жизни, прежде чем покориться мучительной смерти.
Сельджук кивнул:
— Если Аллах пожелает, мы продержимся в течение еще одного дня.
Майлз подумал об Эллен, к которой отчасти вернулась ее былая жизнерадостность, и в своем беспросветном отчаянии не увидел ни искры света. Когда он нашел Эллен, это снова пробудило его давно похолодевшее сердце. Теперь, в смерти, ему предстояло потерять ее навсегда. С горечью он снова взвалил на себя бремя жизни.
Зенги беспокойно ворочался. Осторожный, как пантера, даже во сне, он сразу ощутил рядом с собой какое-то легкое движение. Проснувшись, огляделся по сторонам: толстый евнух Ярукташ неподвижно застыл с кувшином вина, не донеся его до рта. Он подумал, что Зенги лежит мертвецки пьяный, и потому прокрался в шатер, чтобы приложиться к вину, к которому питал слабость. Зенги зарычал, как волк: в нем проснулся свойственный ему дьявол.
— Собака! Разве я глупый, жирный купец, что ты пробираешься в мой шатер, дабы глушить мое вино? Убирайся! Завтра я займусь тобой!
Холодный пот выступил на гладком лице Ярукташа, когда он выбегал из царского шатра. Его жирная плоть тряслась в предвкушении неизбежности казни на колу. Даже во времена жестоких хозяев имя Зенги вошло в поговорку среди рабов и прислужников, вызывая в них ужас.
Один из мамелюков, стоявших на страже у шатра, поймал Ярукташа за руку и с угрозой спросил:
— Почему ты убегаешь, скопец?
И тут евнуха осенила настолько неожиданная мысль, что он даже задохнулся от ее великолепия и дерзости. Зачем оставаться здесь, чтобы оказаться посаженным на кол, когда перед ним открыта вся пустыня и есть люди, которые защитят его во время бегства?
— Наш повелитель обнаружил, что я пью его вино, — выдохнул он. — Он угрожает мне пыткой и смертью.
Мамелюки одобрительно рассмеялись при виде перепуганного евнуха. Но то, что Ярукташ сообщил дальше, заставило их содрогнуться:
— Вы также обречены. Я слышал, как он проклинал вас за то, что вы плохо охраняете и позволяете его рабам воровать вино.
Оцепеневшим от страха мамелюкам и в голову не пришло, что они никогда не получали приказа не впускать евнуха в царский шатер. Они тупо стояли, ничего не соображая, их умы походили на пустые кувшины, ожидающие, когда их наполнят коварные слова евнуха. Ярукташ прошептал несколько слов, и мамелюки, словно тени, последовали по его пятам, оставив шатер без охраны.