Пермские чудеса (Поиски, тайны и гипотезы) - Осокин Василий Николаевич. Страница 21

Как видим, в окончательном варианте ситуация была совсем иной, чем она выступает из черновиков. Князя Д. А. Оболенского уж никак нельзя обвинить в том, что, пересказывая неуцелевшие главы, он был способен их социально заострить! Вместе с тем это чрезвычайно лаконичное его сообщение безусловно доказывает, что Гоголь размышлял над образом Белинского, человека, с которым не раз встречался, да к тому же написавшего ему «громовое» письмо из Зальцбрунна по поводу книги «Выбранные места из переписки с друзьями». Сообщение Оболенского показывает и то, что Гоголь хорошо знал дело Петрашевского, скорбел о сосланных в Сибирь его участниках. Он вряд ли мог не знать, что некоторым из них как раз инкриминировалось публичное чтение, то есть пропаганда письма Белинского к нему, исполненного пламенных освободительных идей.

Не менее ценны и воспоминания Льва Арнольди, который воссоздает неизвестную нам часть второй главы, посвященную обеду в генеральском доме. «Описание этого обеда, — подчеркивал мемуарист, — по моему мнению, было лучшее место второго тома». В той же главе блистательно изображалось хищничество Павла Ивановича Чичикова, мошенническую натуру которого ничто не могло изменить. Вот Чичиков ловко примирил Тентетникова с генералом Бетрищевым, а следовательно, восстановил отношения молодого помещика с дочерью генерала, Уленькой, в которую он, Тентетников, был влюблен. Тентетников наверху блаженства. «Мастерскою кистью был описан… сад, каждая ветка на деревьях, палящий зной в воздухе, кузнечики в траве и все насекомые, и наконец все то, что чувствовал Тентетников, счастливый, любящий и взаимно любимый. Я живо помню, что это описание было так хорошо, в нем было столько силы, колорита, поэзии, что у меня захватывало дыхание. Гоголь читал превосходно! В избытке чувств от полноты счастья Тентетников плакал и тут же поклялся посвятить всю свою жизнь своей невесте. В эту минуту в конце аллеи показывается Чичиков. Тентетников бросился к нему на шею и благодарит его. „Вы мой благодетель, вам обязан я моим счастьем; чем могу возблагодарить вас?.. Всей моей жизни мало для этого…“ У Чичикова в голове тотчас блеснула своя мысль. „Я ничего для вас не сделал, это случай, — отвечал он, — но вы легко можете отблагодарить меня…“ Тут Чичиков рассказывает о своем мнимом дяде, о том, что ему необходимо хотя на бумаге иметь триста душ. „Я вам на бумаге отдам все мои триста душ, и вы можете показать наше условие вашему дядюшке, а после, когда получите от него имение, мы уничтожим купчую“. Чичиков остолбенел от удивления! „Как, вы не боитесь сделать это? Вы не боитесь, что я могу вас обмануть… употребить во зло ваше доверие?“ Но Тентетников не дал ему кончить. „Как, — воскликнул он, — сомневаться в вас, которому я обязан более чем жизнию!“ Тут они обнялись, и дело было решено между ними. Чичиков заснул сладко в этот вечер».

Завершая рукопись, Гоголь сознавал всю силу своего сатирического дарования. Он великолепно представил широкую панораму жизни, на этот раз в глубоком социальном разрезе, насытив поэму драматическими сценами ссылки на каторгу ни в чем не повинных людей. Он раскрывал огромные потенциальные силы России, показывал духовную красоту простого народа (сцены хоровода, картины русских просторов и т. д.). И снова появлялся Чичиков с его плутнями, с его грандиозной аферой — подделкой завещания богатой помещицы Ханасаровой, его крахом и заключением в тюрьму и освобождением за солидную взятку. Это ли не разоблачение насквозь прогнившего правопорядка!

В Центральном государственном архиве литературы и искусств (фонд 139, опись 1, единица хранения 158, листы 131–132) хранится запись цензора А. В. Никитенко о его впечатлениях от глав второго тома «Мертвых душ»: «Главы эти весьма длинны, и, следовательно, по ним можно судить об остальном. Это решительно одно из тех капитальных творений искусства, которые переживают века. На сцене являются все новые лица, до того типические и живые, что становится страшно, как бы сделалось страшно, когда какая-нибудь античная статуя сдвинулась бы вдруг со своего пьедестала и пошла. Тут являются лица с трагической физиогномией, и между ними тот же Чичиков и множество комических и юмористических изображений мастерской, почти шекспировской отделки. В последних частях идея „Мертвых душ“ переменяет свой характер, и это одна из замечательнейших сторон книги. Выходит, что мертвые души не те, которых скупал Чичиков, а души тех, у которых он покупал. Тут сочинение становится колоссально величественным, грозным, не поэмой, как он его называл, а трагедией национальной. И все это пропало! Потеря действительно важная. Такое сочинение именно теперь нужно, и оно принесло бы несчетно много добра».

Да вот, наконец, и признания самого Гоголя, как бы предвидевшего кривотолки о втором томе: «Я не имел в виду собственно героя добродетелей. Напротив, почти все действующие лица могут назваться героями недостатков. Дело только в том, что характеры значительнее прежних и что намеренье автора было войти здесь глубже в высшее значение жизни, нами опошленной, обнаружив видней русского человека не с одной какой-либо стороны».

Мысль исследователя не хочет мириться с бесследным исчезновением загадочной рукописи. Но где же, в самом деле, семь недостающих глав старых черновиков, если их не уничтожил Александр Толстой, и где черновики самой последней редакции, если Гоголь вместо них по ошибке сжег беловик? Можно, конечно, высказать предположение, что, готовясь оставить потомкам беловик, Гоголь уничтожил и последнюю редакцию черновиков. Но уничтожил ли?

Занимаясь ряд лет поисками и изучением материалов, касающихся второго тома, я обнаружил малоизвестную статью гоголевского биографа В. Шенрока. «В февральской книжке „Исторического вестника“ напечатана часть спасенных рукописей и приложено факсимиле, — писал он. — Тем не менее считаю нелишним сказать слова два об их истории. Спасением их мы обязаны покойному М. П; Погодину, который, узнав от слуги Гоголя, во время предсмертной болезни писателя, что он истребляет свои черновые бумаги, поспешил приехать к больному приятелю и незаметно для него подобрал разрозненные клочки, положил их в наволочку, а последнюю в чемодан Гоголя и увез к себе. Впоследствии он принялся за разбор этого хаоса, но применил не вполне практичный способ: он подбирал куски по смыслу, но это оказалось так трудно и сложно, что, не достигнув результата, Погодин эту работу оставил. После смерти его бумаги перешли к академику Кулику (видимо, Кунику. — В. О.), и, наконец, к П. Я. Дашкову, догадавшемуся применить более простой и целесообразный метод объединения клочков: он подбирал их просто по цвету и виду бумаги и после продолжительных и упорных усилий, говорят, достиг блистательного успеха».

Мы оптимистически смотрим на возможность обнаружения черновиков сожженной рукописи. Четыре отрывка ее, найденные учеными-гоголеведами, были опубликованы в VII томе Полного собрания сочинений Н. В. Гоголя (издание Академии наук СССР, 1951). А в 1953 году ленинградский литературовед Г. Фридлендер напечатал еще один отрывок, который прежние исследователи считали относящимся к «Выбранным местам из переписки с друзьями».

НЕИЗВЕСТНЫЙ ХУДОЖНИК, ДРУГ ПОЛЕЖАЕВА

Александр Иванович Герцен в «Былом и думах» вспоминает, что за антицаристскую песню три московских студента были приговорены к пожизненному заключению в Шлиссельбургской крепости.

«Через два года Уткин умер в каземате. Соколовского выпустили полумертвого на Кавказ, он умер в Пятигорске. Какой-то остаток стыда и совести заставил правительство после смерти двоих перевести третьего в Пермь. Ибаев умер по-своему: он сделался мистиком».

«…Уткин, „вольный художник, содержащийся в остроге“, как он подписывался под допросами, был человек лет сорока, он никогда не участвовал ни в каком политическом деле, но, благородный и порывистый, он давал волю языку в комиссии, был резок и груб с членами. Его за это умертвили в сыром каземате, в котором вода текла со стен».