Таллинский дневник - Михайловский Николай Григорьевич. Страница 8
Потом мы открывали наш потайной шкаф, вынимали оттуда свои записки и читали Вишневскому. Слушая нас, он иногда брался за книжечку в черном коленкоровом переплете и что-то быстро записывал: или ему в эти минуты приходили на ум какие-то интересные мысли, или, не полагаясь на свою память, он хотел записать кое-что из наших наблюдений.
— Вы даже не представляете, какой ценный материал для истории оставим мы с вами, — говорил Всеволод Витальевич. — Может быть, и даже наверняка, со временем будет другой взгляд на события, но факты всегда остаются фактами. Любая деталь, схваченная вашим глазом, должна быть зафиксирована сразу, по горячим следам.
Так мы прожили много дней. По вечерам обычно зал был переполнен. Когда слушатели расходились, кровать Цехновицера раскладывалась по одну сторону трибуны, моя — по другую. Мы ложились, но подолгу не могли заснуть, разговаривая о наших семьях, о литературе, о будущем…
С Цехновицером, а затем и с Вишневским у меня установились дружеские отношения. Я начинал привыкать к внешней суровости Всеволода Витальевича, его неразговорчивости и даже как будто неподвижности. Впечатление, которое складывается от произведений писателя, и впечатление, которое он сам производил, — почти полярны. Динамизм, темперамент, бурная энергия Вишневского и бесстрастная суровость его внешности.
Он не был говоруном, хотя много знал, был прекрасно эрудирован, не был он остряком, хотя безусловно нельзя ему было отказать в остроумии. Все то, что так заметно в пьесах и публицистических статьях Вишневского, было скрыто глубоко внутри. Под внешней неподвижностью и угрюмостью таился колоссальный темперамент и напор мысли.
Я стал заходить к Всеволоду Витальевичу, открывая дверь в его кабинет с неизменной почтительностью ученика. Однажды рискнул захватить с собой очерк. Хотя знал, что времени у писателя мало, я все же ерзал, стараясь улучить момент и всучить ему свою работу.
— Ну что вы мнетесь? Принесли что-нибудь? — выручил меня Всеволод Витальевич.
Я обрадовался и извлек из планшета рукопись на семи страницах.
— На досуге, когда сможете… — промямлил я, как будто чтение моего очерка было самым лучшим проведением досуга.
— Зачем на досуге? — сказал Вишневский и, едва пробежав глазами первые строчки, потянулся к карандашу.
Я был готов ко всему, но только не к такому разгрому. Лев Семенович Ганичев тоже меня сильно правил, но при всем моем уважении к Вишневскому я все же не собирался жертвовать тремя четвертями очерка.
— Это зачем? Что это еще за пустота? — спрашивал Вишневский и, вычеркивая абзац за абзацем, удовлетворенно отмечал: — Пустое место — прочь!
Я попытался сказать что-то в свою защиту, хотел сослаться на художественность. Мне казалось тогда, что написать: «Подводная лодка потопила противника», — это сухо и нехудожественно. Годится для информации. Зато: «На алой заре, перьями висевшей над свинцовой поверхностью моря, подводная лодка торпедировала стальное тело морского пирата» — это художественно.
И вдруг все мои «перья» и «свинцовые тела» оказались пустыми местами и были вычеркнуты одним движением карандаша.
— Художественно — это у Льва Толстого, — сказал Вишневский. — Война идет, а у вас все еще «перья» над поверхностью. Перья были до 22 июня. Тогда я еще согласился бы выслушать ваши объяснения относительно «алых зорь и перьев». А сейчас… Люди гибнут, а вы со своими перьями… Время требует строгого делового стиля, без нарочитых красот, без сюсюкания.
После правки от очерка остались только три страницы. Пробежав их глазами, Вишневский удовлетворенно сказал:
— Вот теперь в порядке. Не огорчайтесь, Коля.
Он улыбнулся. Улыбался он редко и очень по-доброму. Наверное, поэтому его улыбка вполне могла служить утешением.
— Всегда нужна саморедактура, — объяснил он. — В каждом пишущем должны сосуществовать два человека: автор и его редактор. Если редактора нет плохо. Значит, нет браковщика. Редактор, выбросив все лишнее, оставит только нужное. Учитесь выбрасывать. Вы пишете по записным книжкам? И все, что в записной книжке, так и включаете подряд?
Я объяснил, что пишу даже больше, чем в записной книжке. Тут слово «художественно» стало снова путаться на языке.
— А вы не больше, а меньше. Ведь в записную книжку попадает почти все, что увидели или узнали от людей, считайте — это первый круг отбора. Незначительный. Второй, когда вы размышляете над книжкой и отбираете те факты и те детали, что вам нужны. Третий — это, когда отобранное и написанное вы читаете свежим, редакторским глазом. Фильтр материала. Если его нет, получается большая миска бульона, в котором перекатываются две постные галушки. Покажите вашу записную книжку.
Он полистал мой блокнот, отметил, что моим почерком надо составлять шифровки, и спросил:
— Что вы записываете в блокнот? Какой материал?
— Рабочий, — сказал я.
— А откуда вы знаете, что «рабочий», а что — «нерабочий». Я, например, не знаю. Записываю все, что успеваю записать: разговор, который меня заинтересовал, важные сообщения, даты, цифры, даже впечатления от прочитанной книги — словом, все, что меня заденет. Не надо думать, сможете ли вы это использовать сегодня. Все, что вас задело за живое сегодня немедленно заносите в книжку. Пусть она станет чем-то вроде дневника. Тогда вы сможете черпать из нее не только завтра, но и послезавтра, может быть, даже всю жизнь. Вот взгляните.
Он раскрыл свою записную книжку в блестящем коленкоровом переплете и показал гриф, стоящий сбоку возле одной записи: НДП. — «Не для печати».
— Запись носит сугубо личный характер, — пояснил он. — Но я сделал ее, и кто знает, может, когда-нибудь пригодится.
Часть моих записных книжек вернулась с войны целой и невредимой. Если иногда я нахожу в них записи, интересные не для меня одного, то этим в большой степени я обязан уроку, преподанному мне Всеволодом Витальевичем Вишневским.
С первых дней пребывания в Таллине мы собрались под эгидой Политуправления КБФ. Мы — это большая группа литераторов, писатели и журналисты: Всеволод Вишневский и Леонид Соболев, Всеволод Азаров и Анатолий Тарасенков, Юрий Инге и Николай Браун, Александр Зонин и Филипп Князев, Григорий Мирошниченко и Юлий Зеньковский, Даниил Руднев, Евгений Соболевский, Владимир Рудный, Яков Гринберг, фотокорреспондент ТАСС Николай Янов…
В Политуправлении нас встретили дружески. Многих литераторов и раньше знали. Оно понятно: еще не была забыта финская война, когда журналисты вместе с пубалтовцами высаживались на Гогланд и вместе ползли под пулями в дни штурма финского укрепленного района Муурила.
Наш шеф — начальник отдела агитации и пропаганды полковой комиссар Кирилл Петрович Добролюбов оставил при Пубалте Вишневского, Соболева, Рудного, Гринберга и меня, поскольку мы были корреспондентами центральных газет. Остальные получили назначение в газету «Красный Балтийский флот» и многотиражки соединений: Тарасенков — редактором газеты ПВО главной базы, Мирошниченко — редактором газеты минной обороны. Князев — многотиражки морской пехоты. Никто не остался без дела.
Кирилл Петрович каждого по-отцовски напутствовал, хотя сам был не многим старше нас, а казался даже моложе потому, что отличался поистине комсомольским темпераментом.
Иногда, что называется, под настроение он рассказывал нам о своей юности в двадцатых годах, где-то в глухой деревушке. Был он там комсомольским вожаком. Ребята, окружавшие его, были истощены голодом, худые, немощные. И это больше всего беспокоило секретаря комсомольской ячейки Добролюбова. Его деятельность началась с того, что на собранные членские взносы да плюс к тому деньги, выпрошенные у родителей, купили… корову. За ней ухаживала вся комсомольская ячейка. Ребята вдоволь пили парное молоко и на глазах поправлялись. Ну, разумеется, когда об этом узнали в райкоме комсомола, Кириллу была крупная вздрючка. Приятно, что спустя столько лет Добролюбов по-прежнему загорался различными идеями, в нем бурлила молодость, кипел дух того далекого времени.