Моя пятнадцатая сказка (СИ) - Свительская Елена Юрьевна. Страница 116

На пятый день после того разговора, оживившего его, больной снова поднялся, сел. Брата, сонно зевающего у ширм из стен то ли крепости новой, то ли тюрьмы души его, спросил:

— А где Фудзиюмэ? Почему сегодня сестра не пришла совсем?

— А, это… — брат зевнул.

Потом приблизился, сжал исхудавшую руку, страшную, но твердо в лицо жуткое посмотрел:

— Спит она. Ты не злись только, братец! Не обижайся! Каждую ночь делает она тебе подарок. А теперь, кажется, уснула, измученная. Как проснется — придет. Прибежит тебя проведать. Сразу.

— Делает… подарок… — больной вздохнул.

Но все же улыбнулся. Счастливо.

«Он улыбнулся наконец!»

Сюэмиро помог ему улечься, закутал в многочисленные кимоно. Дал воды отпить — уловив привкус лекарства, больной поморщился — погладил брата по тусклым волосам.

— А чего она делает? — спросил больной чуть погодя.

— Она просила не говорить, — нахмурился брат.

Помолчав, умный Синдзигаку прибавил:

— Я, может, до дня, когда подарок увижу ее, не доживу.

Вздохнув, мальчик с доводами его согласился. Признался, что сестра тайком вышивает по белому нежному тонкому-тонкому шелку глицинии.

— Полрукава уже вышила.

Больной долго молчал, прикрыв глаза. Потом выскользнула наружу страшная худая рука, брата ухватила за край рукава.

— Принеси мне белого шелка и белых шелковых ниток, Сюэмиро. И фонарь посветлей. А, нож и иглу.

— Зачем? — брат дернулся.

— Я тоже буду делать ей подарок по ночам.

— Нельзя! — брат едва не плакал, поняв, какую жуткую идею ему навеял случайно.

Нет, чтоб сказать, что сестра мелочь вышивает еще! Признался, что кимоно! Не сказал, к счастью, что кимоно шьет на взрослого, в слезах и молитвах, чтобы брат дожил до старшего более возраста. И, каким бы он не был после болезни, в кимоно он ходить будет красивом. Даже если только для дома хватит мастерства на одеяниях ее!

— Ты только пообещай… — голос больного звучал глухо. Он расплакался уже сам, еще крепче сжал брата рукав, чаще всех его навещавшего, ну, сравниться мог только с заботой их младшей сестры, — Пообещай, что сестре не скажешь… что я тоже… и, знаешь… — всхлипнул, — Если я не успею — ты вышей ткань сам. Я хочу, чтобы было… кимоно… как на взрослую! Белое… с цветами белой сливы.

Тут несчастный Сюэмиро разрыдался, поняв, как близки мысли у брата и сестры.

— Ты скажешь ей… что я вышил сам… просто… не успел отдать… и ты, по мне тоскуя, сразу не вспомнил отдать, — улыбка скользнула по бледным губам, снова треснувшим и окрасившимся в ярко алый, — Да… так у тебя будет время… — и заснул, ослабевший.

Ночью очнулся. В тусклом свете, поодаль от него в ограждении из ширм и одежд развешанных, сидел Сюэмиро с куском шелка, белым-белым, цветами покрытым алыми, в порядке странном и, плача беззвучно, учился нитками белыми вышивать.

— Ты… ты же поранил пальцы! — дернулся Синдзигаку, — О, брат, зачем!

— Если… если ты подарок не вышьешь — то его закончу я! — всхлипывая, поклялся мальчик, самый верный из всех его братьев, самый смелый, дерзавший так часто сидеть в покоях больного, да стихами, песнями и разговорами развлекать его, — А сестре… сестре я скажу, что ты все вышил сам. Как ты и просил.

Снова всхлипнул. Нет, отпихнув иглу и вышивку, заляпанную кровью, разрыдался.

— О, брат! Почему жизнь так несправедлива к тебе?! За какие грехи в прошлых жизнях это случилось с тобой?! За какие мои грехи я теперь ничем не могу помочь тебе?!

Приподнявшись с трудом, больной посмотрел в кривые цветы сливы на кусочке шелка. Понял, что ради него и просьбы его, может статься, последней, добрый Сюэмиро учится сам вышивать!

— Я не знаю, чем я согрешил прежде, — тихо сказал Синдзигаку, — Но, кажется, я не только грешил: потому что боги подарили мне таких хороших сестру и брата.

И, потянувшись, до пол одеяний брата едва дотянуться смог, притянул к себе.

Долго лежали братья, обнявшись. Плача от бессилия. Потом, вздохнув, Сюэмиро поднялся. И сел в стороне снова учиться шить.

Синдзигаку велел принести фонарь поярче. И несколько светильников. И отрез красивого шелка белого. Ниток еще. И иглу.

— Вместе начнем! — сказал преувеличенно бодро.

Хоть и ночь была, брат вернулся быстро. И с ножом, и с рулоном шелка прекрасного, белого-белого. С нитками в шкатулке.

— Кажется, матушка тоже посвящена в заговор, — улыбнулся краем губ заболевший.

— Но она поклялась ничего ей не говорить! — торопливо сказал Сюэмиро.

— Хорошо, — только и сказал брат.

Он уснул часа через два, в середине Часа мыши. И, робко вытащив ткань из его рук и осторожно забрав иглу, отодвинув нож, долго, завистливо смотрел Сюэмиро на три великолепных соцветия сливовых цветов, белым вышитых по белому.

«Он и так умеет!» — подумал он растерянно.

И до Часа зайца не могла уснуть сестра, та, что вышивала нежно-сиреневыми нитками по нежному, белому-белому шелку.

Зима в Киото в том году была страшная. Долгой-долгой казалась.

А когда на темных ветках распустился новый снег, белый-белый, душистый, сидя у открытого седзи плечом к плечу, любовались им Фудзиюмэ, похудевшая, и страшно худой Синдзигаку. Плечи брата укутывало сверху белое кимоно, так густо вышитое мелкими-мелкими гроздьями глициний, что издалека казалось сиреневым. А поверх одежд сестры лежало белое кимоно, порытое белыми восхитительными цветами слив, кое-где — из хлопковой нити, кое-где — из шелковой, от того под солнечными лучами оно кое-где как будто даже сияло, а где-то было мягко-белым.

Лекари ничего не понимали. Вроде прежде зимы здоровьем Синдзигаку был как все. А монахи говорили:

— То сила чьих-то молитв.

— Или сила чьей-то любви.

А один сказал:

— А бывает любовь вся как одна молитва.

Но сходились, что иногда пред человеческими устремлениями, глубокими, чистыми, искренними, отступают даже стихия и демоны.

Лето прошло. Расцвели и отцвели цветы. Склоны гор покрылись бардовым оби кленовых листьев. Снова ярким стал сад, только иначе, чем весной.

Фудзиюмэ сидела у ручья, любуясь изгибами воды между камней. Камни и поток воды символизировали реку и горы. Но как выглядят настоящие — девушка не знала. Не приходилось ей покидать город. Да, впрочем, и не хотелось. Разве может быть что-то лучше блистательной Столицы мира и спокойствия? То есть, может, интересною была прежняя столица. Но там не было его.

Она не знала почему, но взгляды ее тянулись часто к сыну деда от другой женщины, той, что умерла молодой. К тому, кого она братом звала своим. И, хотя кто-то уже ей прислал два письма со стихами, сердце не билось как-то особенно от них.

Говорили, что Синдзигаку очень повезло. Что ему непередаваемо везет! Прошла весна, как он уже начал подниматься с постели, ослабевший, худой, но сил нашел уже ходить. Аппетит прорезался. Прошло лето — и он снова окреп. Снова похорошел. Даже волос как будто не потерял за время страшной болезни и затянувшегося то ли умирания, то ли выздоровления. Снова округлилось лицо, исчезла вся болезненная худоба. Снова заблестели серьезной задумчивостью и интересом при виде чего-то красивого черные глаза.

Он снова мог ходить: по саду и на прогулки по городу. Снова мог танцевать с веерами и цветущими ветвями — и мать по просьбе его нашла ему учителя танцев. Снова рисовал. Цитировал стихи. Он все делал великолепно. Даже братьев — сыновей дочери отца — обходил во всем. Ну, как тут не залюбоваться?! Тем более, что с отроками чужих семей Фудзиюмэ совсем не общалась — лишь с родными, иногда, пряча лицо за рукавом, веером или ширмой, как всякая приличная девушка, ведь начала уже вырастать. И родственников прочих Синдзикагу всех обходил. Да, честно признаться, сестры, служанки, старые и молодые, все бесстыдно любовались им, лишь мимо проходил неспешно, раскачивая веером, или если случайно заставали его в саду, смотрящим на небо или цветы. Когда в своем доме есть драгоценный камень, есть ли дело до других?.. А людям свойственно любоваться красивым.