Наполеонов обоз. Книга 3. Ангельский рожок - Рубина Дина Ильинична. Страница 6

Ну и что он такого сказал? Эти двое переглянулись и просто согнулись от хохота: Надежда салатницу еле до стола донесла. Рухнула на стул и давай заливаться, слёзы вытирать, салфетки под носом комкать. И Сашок туда же – гогочет, гогочет… остановиться не может. Что ж: синяки им показать? Изюм и показал: руки вскинул, стал рукава рубахи закатывать… Ржут, дурачьё, чуть не икают, а Петровна всё: «Прости, Изюм… прости, это не над тобой… это просто…»

И тут понял Изюм: это не над ним, это они от счастья гогочут, это из них неуправляемое счастье прёт и грохочет во всех регистрах; просто он, Изюм, своим невинным замечанием о Нюхе отворил, может, тайный клапан, что заперт был много лет в отсутствие персонажей, а оттуда хлынул пьянящий, сладкий, горький дурман. Вспомнил, как вчера Надежда имя произнесла: «Аристарх», – с какой болью, с какой кровью его выхаркнула! И вновь подумал: это что ж между ними стряслось, что имя его прямо горло ей рвёт!

И всё же у Изюма был неисчерпаемый кредит доверия к слушателям. Смутить его или обидеть хорошим настроением было практически невозможно. Как только Надежда прямо со сковороды вывалила ему на тарелку симпатичный шмат глазуньи, да с помидорами, да с луком, да с грибочками, и селёдочку серебристую, «Матиас» его любимый, в тонком кружеве лучка, подвинула поближе, – он сразу всё и простил, смазал в памяти утреннюю картинку в окне и пошёл наворачивать:

– Лукич-то наш – герой! На прошлой неделе вон рыбачили с Ванькой на Межуре, взяли Нюху с Лукичом. Пока с удочками то-сё, глянь – с того берега лось переправляется. Во пейзаж: башка над водой, рога ветвистые – на десять шляп минимум… Нюха, свинья моя алабайская, напердела от ужаса, струхнула так, что легла за корягу и лапами голову накрыла. А Лукич – шасть к воде и давай лаять как подорванный, я аж испугался, что разорвётся от надсады. Лосяра этот охеренный опешил, подумал, видать, своими рогами… и решил не связываться. Развернулся и обратно попёр. А наш перспективный лабрадор… представляешь – в воду за ним! Тут уж мы с Ванькой побросали удочки и тоже – в воду: всё ж таки лось, большой зверь, опасный. Вытащили, короче, твоего задиру! Такие вот заплывы и рекорды…

– Правда, что ль? – восхитилась Надежда.

У неё глаза сияли, хотя лицо она старалась держать в строгости. Волосы свои победоносные тоже строго убрала сзади в пучок. Но вот голос и глаза выдавали какое-то безумие: то ли счастье, то ли отчаяние, в общем – оторви и выбрось! И ещё губы какие-то другие: молодые-пухлые, воспалённые, поди, после ночи-то, ещё бы. А тот, Сашок, только на неё и смотрит, глаз не сводит.

Да что ж это они, как обречённые, вдруг подумал Изюм, будто их обоих на телеге – прямо к плахе дубовой! И сам себя оборвал: тю, дурак, какая плаха, что за поэзия?! Смотрит и смотрит, и понятно: на кого ему – на тебя, что ль, глядеть? Нагляделся небось в бригаде у Альбертика.

– Да я этого лося потом аж два раза во сне видал!

– А я… – вдруг проговорил Сашок, как очнулся, – я однажды видел ангела. И не во сне.

Изюм с Надеждой на него уставились, а он потянулся вилкой в середину стола, где стояла белая фарфоровая бадья с наваренными сардельками, подцепил одну, донёс до своей тарелки и принялся методично её нарезать.

– Меня после операции привезли в палату, а я ещё в полунаркозе плыву. То вынырну, то снова барахтаюсь в тумане. Отворил глаза – вокруг меня муть, голубизна, косые стены куда-то летят, а прямо надо мной ангел парит: сам алебастровый, голова в белом облачке, глаза длинные-прекрасные, как на грузинских фресках… У меня язык едва шевелится. И я на иврите, потому как – ясно же, на каком языке там следует разговаривать: «Ты – ангел?» – спрашиваю…

«Нет, – говорит. – Я – Мухаммад, медбрат».

Смешной моментик, да; но никто из них не улыбнулся. Надежда спросила тихо: «Это когда… тот шрам?», а Изюм подумал: «Ни хрена себе – с ангелами на иврите…»

– Да нет, – легко отозвался Сашок. – Это в другой раз.

Тут Изюма как поленом по башке: а может, и правда муж? А вдруг он – разведчик, и всю жизнь где-то там… по рации, тайным шифром, или как это сейчас? Заслан, заброшен много лет назад, и так далее, и даже сын отца не знает, и отчество другое, для прикрытия.

Изюм прямо похолодел от восторга: точно! Наш шпион, внедрённый для какой-то важнющей государственной задачи. Приехал жену повидать, которую сто лет не видел. Вон Штирлицу-то жену издали как раз в шалмане показывали, и та сидела-плакала, бедная баба. Ну, дела-а-а!

Правда, не очень как-то всё оно сходилось: подённая работа Сашкá в бригаде у Альбертика, и то, как Изюм вдруг пригласил его к себе, а мог ведь и не пригласить? – и то, с какой неохотой тот согласился наведаться к его соседке… Что ж получается: они оба не ждали этой встречи? В общем, запутался Изюм, притих…

И хотя его никак нельзя было назвать бирюком, и свободные мнения всегда изливались из его организма без всяких, как сам он говорил, таможенных деклараций, всё же он не решался заслонить своей персоной интимную суть данного застолья.

Тогда уже Петровна подсуетилась насчёт светской беседы. Спросила – как, мол, поживает Маргоша, супруга дражайшая, и как она смотрит на его мозговитую деятельность. Тема, прямо скажем, больная – на что, ясен пень, Петровна и рассчитывала, надеясь Изюма разбередить. Ну он и понёсся с места в карьер:

– Марго-то? – отозвался радостно. – Да мы с ней без конца срёмся. Коллапс и ужас. Она бы хотела устроить мне брекзит навеки, но понимает, что тогда её драгоценному имению настанет полный и окончательный аншлюс. Ну, и делает разные пакости: позавчера высыпала в мой ящик с инструментами банку мелких гвоздей. Говорит: «Я подам на алименты за десять лет», – Костику как раз десять исполнилось. «Ну, что ж, – я ей в ответ совершенно незамутнённо: – Тогда встань с моего стула, вынь изо рта кусок моей колбасы. И не забудь посчитать за пять лет алименты на собаку».

– Эт что за алименты такие, на собаку? – поинтересовалась Надежда.

– А кто Нюху шарлоткой кормил, херес ей в рюмочке подносил? Кто ей педикюр делал?.. Вот чего ты ржёшь опять, не понимаю? – спросил Изюм с физиономией лукавой донельзя. – Кстати, и тебе бы следовало насчитать за Лукича… А Маргарита всё: Дэн, Дэн! Это герой её нынешнего романа. Дэн то, Дэн сё… Дэн зарабатывает шестьдесят тыщ в месяц. А забыла, говорю, как твой Дэн сюда приезжал и в икре чёрной валялся?

– В икре-е?! Прям так валялся? Откуда ты столько икры надыбал?

– Я ей говорю: давай совместно двигать в будущее стезю нашего ребёнка! Я уже не пью, мозги у меня разморозились, стали мультикультурно объёмными. А она опять: алименты! И, знаешь, пропёрло меня. Ладно, говорю, я тебе устрою: сначала бесплатную распродажу, потом – короткое замыкание! И Серенадке скажу. Та не посмотрит: племянник – не племянник, живо отправит в Омск картошку копать!

Надежда испытывала странное чувство гордости и удовольствия за Изюма, – как всегда, когда тот взбирался на невидимую трибуну и нёс вот такую восхитительную байду. И, как всегда, по мере наращивания пылкости и отваги в спонтанно возникающих диалогах, которые – подозревала она, хорошо зная Марго, рабовладелицу Изюма, – в реальном времени просто никак не могли прозвучать, фигура этого незадачливого деревенского Санчо Пансы обретала социальное бесстрашие и даже некоторое величие. Всё же Изюм был на диво театрален и, в отличие от литературных своих потуг, говорил всегда как по писаному, вернее, как по написанному неким небесталанным драматургом, удачно смешавшим в прямой речи персонажа разные пласты современной городской, телевизионной и простонародной бодяги.

– Ну, хорошо, – решительно оборвала она соседа, зная, что тот ненароком может забрести в самые дремучие дебри и долго потом искать дорожку назад. – А что на изобретательском поприще, как там ноу-халяу, продукт твоего блистательного интеллекта?

– Давай, смейся-смейся… Хе! Скоро будешь ползать у подножия моего чугунного монумента, помпу у меня вымаливать.