Наполеонов обоз. Книга 3. Ангельский рожок - Рубина Дина Ильинична. Страница 3

– Ты задремал и говорил на каком-то рваном языке.

– Это иврит…

– О! Где подхватил?

– Завтра, завтра… другая жизнь…

– Ты всё расскажешь?

– …почти…

– У тебя было много женщин?

– …не помню, какая разница…

– А ты… почему не спрашиваешь?

– …м-м-м?

– …ну, был ли у меня кто-то…

– …не хочу знать…

– …никого.

– Врёшь!

– Ни единого раза.

Она помолчала… Это было правдой, но не вполне: она дважды пыталась, честно пыталась. В обоих случаях сбегала прямо из постели, в первый раз – торопливо натянув лифчик только на левую грудь, во второй – оставив в шикарной прихожей любимую босоножку, другая была запущена ей вслед талантливой рукой «нашего известного автора».

Аристарх за её спиной не шевелился, только руки сильнее сжал, аж дыхание пресеклось.

– Эй, ты чего? – окликнула его тихонько. – Отпусти. Что там за мокрища у меня на плече? Ты что, ты… плачешь, дурень?!

Вдруг он возник на пороге её комнаты, в доме на Киселёва: тощий, голый, семнадцатилетний, – в день, когда их чуть не застукал папка. За спиной сияли красно-жёлтые стёкла веранды, и цветной воздух клубился в отросших кудрях (опять надо стричься: ну и волосья!) – на мгновенье превратив его в первого человека в райском саду.

Разбежался, прыгнул к ней в кровать.

– Чокнулся?! Ты меня зашибить мог!

– Ни за что. Я прицелился… давай подвинься.

Кровать у неё была узкая, девичья. Как они умещались, уму непостижимо.

– Почему ты никогда не признаёшься мне в любви?

– Че-го-о? – вытаращил свои синие зенки.

– Как все люди. Как в книгах, в поэзии: «Я вас люблю безмолвно, безнадежно…»

– Ну, это… – обескураженно произнёс он, – это же как-то… не про нас.

– Как это – не про нас?!

– Нет, я могу, – перебил торопливо: – Люблю-люблю-люблю-люблю-люблю-люблю… и ещё два миллиона раз, если тебе так нужны эти идиотские…

– Идиотские?!

– Ну, послушай… – он ладонью открыл её лоб, запорошённый рыжими прядями. – Это вот как: стучат в дверь, на пороге – человек с вываленными кишками, мычит: «Спаси меня!» А ты ему: «Вытирайте ноги и не забудьте волшебное слово «пожалуйста». У нас же всё на лбах написано, и кишки вывалены, и зенки вытаращены… Мы – это мы, на виду у всех. Теорема Пифагора: две руки, две ноги, голова и хер…

– Фу! Что за слова…

– Хер? Слово как слово, а как его ещё назвать? Хер он и есть… штука полезная… – Скосил вниз глаза: – Вон, глянь, отзывается, знает свою кличку… как собака…

– …хвостом вертит… хороший пёсик.

– …правда он лучше выглядит без… намордника? Погладь его, скажи: «хороший пёсик»!

– Хороший пёсик… хороший пёсик… хороший…

Так и плыли в сон тихой лодочкой…

Голоса ещё сочились по капле, замирая, обрываясь, проникая друг в друга, – рваный судорожный вздох, два-три слова, бесстыдно обнажённых, и это уже были не слова и даже не мысли, а просто выдох, голая боль, разверстая рана; незарастающая, пульсирующая культя ампутированной жизни.

Одинокая песня жаворонка, висящего над глубоким медным глянцем вечерней реки.

* * *

Под утро он снова поднялся, невольно её разбудив (да что ж это за синдром блужданий? Привязывать тебя, что ли? Вспомнилось, как маленький Лёшик каждую ночь босиком прибегал к ней в кровать).

Шатался где-то по дому, шлёпал босыми ногами по лестнице. Из тёмного коридора глухо донеслось:

– Где здесь туалет, етить-колотить?

Да, ночник забыла. Впрочем, им было не до ночника.

– От двери направо.

– Ну, и полигон…

– Тут хлев был. Председатель коз держал.

– Это какие-то прерии, а не… и где тут нащупать… а-ябть!!! – похоже, налетел на книжный шкаф.

– Выключатель над деревянной лошадкой.

– Твоя милая лошадка и лягнула меня по яйцам!

Надежда вновь засыпала в изнеможении…

Сознание норовило улизнуть, сбежать в сон от неподъёмного потрясения последних часов, от непомерного, высоченного, тяжеленного счастья. Вскользь подумала, что спать-то теперь вообще нельзя, надо время ценить, каждую горестно-сладкую минуту, когда, теперь… вместе… не отрывая глаз. Так и ходить – боком, не расцепляясь, как инвалиды, – а мы и есть инвалиды, два старых пердуна, контуженных юношеской страстью… Только не было сил; силушек не осталось ни капли. Она засыпала, уже скучая по его телу у себя за спиной (сквозь дымку сна: он что, не привык засыпать с женщиной? а ты – ты привыкла хоть с кем-то засыпать? ваши потерянные тела просто ошалели друг от друга, и потому ты лежишь как подранок, а он мечется как подорванный), – неудержимо погружаясь в рассветный, заливистый птичий дребадан…

Уже баба Маня прошлась-проплясала по избе (на плечах – шерстяной лазоревый платок с золотыми розами), задорно припечатывая: «Одна нога топотыть, а другая нэ хотыть, а я тую да на тую, да и тую раздротую…»

…как вдруг Аристарх – где-то рядом – резко двинул стулом и проговорил изменившимся, осевшим каким-то голосом:

– Не понял. Где это я? Когда?

Она с усилием разлепила глаза и зажмурилась от света лампы: он стоял у стола и держал в руке фотографию. Поскольку там одна только и стояла, Надежда всё поняла. И всё это было так некстати!

Там, победный и праздный, в элегантной куртке и дорогущих джинсах, в каких-то дурацких крагах, на фоне мотоцикла запечатлелся Лёшик: прошлым летом мотался по Сан-Марино с кодлой своих инфекционистов. Где-то они выступали вроде бы – на бульварах, в барах… или, чёрт его знает, – в ратушах.

«О, не-е-т, боже мой, – подумала она, закрывая глаза в безуспешной попытке защититься ещё и от этого. – Только не сейчас!»

Вообще, она не имела привычки расставлять по столикам и книжным полкам фотографий любимых лиц, ибо всё носила в себе и пока ещё, как считала, ничего не растеряла и не нуждалась в предъявлении фотографической и топографической любви. А эту небольшую, снятую чьим-то телефоном и овеществлённую в фотокиоске карточку принёс сам Лёшик, – во‑первых, помириться после долгой и хамской с его стороны размолвки, во‑вторых, похвастаться мотоциклом, который недавно освоил. Фотографию втиснул в дешёвую золочёную рамку (намёк на якобы мещанский вкус матери) и выставил в центр стола – любуйся, мать! Мир и мотоциклетное благоволение во человецех. После его ухода Надежда отодвинула подарок подальше и слегка отвернула к окну, уж больно поза да и физиономия были у сына самодовольные.

Так вот на что Аристарх наткнулся в своих ревнивых инспекциях! А с первого взгляда, в жёлтом мареве лампы, сходство действительно невероятное.

– Странно… – обескураженно бормотал он. – Ни черта не помню! Маразм. Что за куртка… и мотоцикл?! Мистика, маскарад. Где это, ёлы-палы, и откуда – тут?! Да нет, это кто-то… другой, да?!

– Не сейчас. Мы же договорились: завтра. Всё зав-тра…

Он прыжком оказался возле кровати, рухнул рядом, схватил её за плечи и основательно тряханул.

– Ты рехнулась?! Ты правда думаешь, что я дам тебе спать?! Кто этот парень?! Где он? Когда?!! Отвечай, или я придушу тебя!!!

Она со вздохом подтянулась на обеих руках, села в кровати. Подоткнула подушку за спину.

– …дай сигарету.

– Нет! Ты бросила курить.

– Когда это я бросила?

– Шесть часов назад. И навсегда… Давай! Расскажи мне сейчас же, что это за… мальчик. А потом я тебя точно убью! Когда. Он. Родился.

Она год назвала запухшими губами…

Огромная тишина вплыла в открытое окно, застрекотала-затрепетала предрассветным говорком каких-то птах.

– Се… Семён? – прошептал он, осекшись. Каким он маленьким вдруг стал, мелькнуло у неё. Маленьким, съёженным, потерянным…

– Иди ты в задницу со своей семейной сагой, – проговорила почти снисходительно. – Он – Алексей, в честь моего деда. Хотя доброты его, увы, не унаследовал.