Я знаю, как ты дышишь - Костина Наталья. Страница 43

— Не болит, а…

— Кружится?

— Всего понемножку, — наконец созналась она. — Немножко болит, немножко кружится… и тошнит совсем немножко. Чуть-чуть. Но только я ничего не помню с того момента, как вышла из дому… и даже раньше: как свитер надевала — он на мне был, да?

— Да, был какой-то свитер… мы его разрезали.

— Что?! Да это мой любимый свитер был!

— Вот что я тебе скажу, моя любимая жена! Тебя ударили по голове такой огромной и тяжелой дубиной, что, если бы у тебя там были мозги, они бы непременно вылетели! Но у тебя там непонятно что, и тебя только тошнит чуть-чуть! И слегка кружится! И если бы я сейчас рядом с тобой не сидел, ты точняк бы вскочила и убежала! Но вообще, для полноты картины, я сейчас расскажу тебе и остальное: потом ты еще упала на рельсы и на какие-то ржавые железяки, пропорола свой любимый свитер, и он вообще уже ни на что не был похож! Потому что заодно со свитером ты пропорола свой собственный бок, и из тебя еще и кровища хлестала! Слава богу, ничего жизненно важного не было задето, просто промыли и швы наложили, и даже противостолбнячную не делали, потому что совсем недавно делали! Когда ты за кем-то гналась и на что-то там наступила, пробив насквозь ногу! И куртку, кстати, я тоже выбросил! Надеюсь, она у тебя не была такой любимой, как та, которая пришла в негодность после того, как в тебя стреляли!

— Ой… — сказала она. — Как раз… была… И хорошо, что меня ничем таким не кололи… потому что потом болит ужасно… и синяки…

— Да у тебя и так везде синяки! И болеть должно не от уколов, а оттого, что ты шарахнулась спиной на шпалы и в бок железяку всадила! А ты уколов боишься отчего-то, а вот всего остального — нет!

— Не кричи на меня! — Она чуть не плакала. — Потому что мне и так страшно! Я… я хочу вспомнить — и не могу! Не могу вспомнить даже, как свитер надела! А ведь я зачем-то туда пошла?! Туда, где ты меня нашел? Кстати, никто не додумался сфотографировать… ну… то самое место?

— Нет! — отрезал он. — Никто! Я, во всяком случае, это не сделал! Потому что был занят другим!

— Если бы я увидела фотографии, может, тогда бы вспомнила…

— Ты — чудовище! — сказал он.

— Тим…

— Ужасное, настойчивое чудовище! Которое всю душу может вынуть! И вынимает!

— Тимка…

У нее покатились слезы, и он тоже чуть не заплакал. Но молчать уже не мог:

— Я вообще не могу понять, как я с тобой живу! Как с тобой вообще можно жить! Потому что я все время за тебя боюсь!

Она чуть было не сказала, что получила дубиной по голове, потому что он все время за нее боится и что есть такой закон маятника: чем больше боишься, тем больше его раскачиваешь. Поэтому не нужно ничего бояться, но… Если бы она все это сейчас стала озвучивать, он расстроился бы еще сильнее. И маятник тем самым раскачался бы еще круче! А что происходит с любовью, если очень сильно качать?!.. Ладно, это вопрос тоже самой первой важности — и именно поэтому о нем тоже сейчас говорить не стоит… не надо. Потому что он и так все знает. И она все знает. Он живет с ней, потому что любит. Очень сильно ее любит… И она его! И даже этот идиотский ремонт она ему уже простила… который он делал для того, чтобы показать… показать… А-а-а! Показания! Или нет, не так: наверное, ей что-то показалось? Вот черт, вертится посередине головы… прямо в том самом водовороте, который кружится… по часовой стрелке… или против? Кажется, по часовой… Часовой — человек, который сторожит… Часовой! Сторож! Она хотела взять показания у сторожа? Потому что где рельсы со шпалами, там и склад? Сказал же Тим: промзона. Чего она поперлась на какой-то склад? Ага, на складах как раз и полно арматуры… и дубин с гвоздями! После которых тебе обязательно вколют какую-нибудь сыворотку… Сыворотку правды? Почему люди не говорят друг другу всей правды? Да потому что они друг друга берегут! Если говорить своим любимым все и всегда, никакой организм такого не выдержит! И никакая голова! И психика тоже никакая! Интересно… вспомнит она когда-нибудь эти несколько часов или нет?

— Тим, я вспомню? — наконец решилась спросить она, потому что он, кажется, уже успокоился.

— Не знаю, — признался он. — Может, вспомнишь прямо сейчас, или завтра, или даже через год, когда увидишь что-нибудь, напоминающее о том, что случилось. Надеюсь, это не подвигнет тебя вскакивать прямо сейчас и бежать в том направлении, откуда тебя привезла такая симпатичная машинка с красным крестом и сиреной? Потому что, даже если ты захочешь убежать, я тебя все равно не выпущу. А вообще, ты можешь эти несколько весьма важных моментов своей жизни не вспомнить никогда. Надеюсь, я тебя не сильно расстроил?

Это она его расстроила… она все время его расстраивала… наверное.

— Тим, я тебя люблю, — растерянно проговорила она. — Прости меня, пожалуйста…

— Ладно… проехали. И хватит уже разговоров на сегодня, хорошо? Тебе нельзя так много разговаривать.

— Ладно. Хорошо. Хватит, — согласилась она, потому что сейчас ей уже хотелось с ним согласиться. И чтобы он не уходил… и не отпускал ее руки… И черт с ним… пускай она действительно никогда ничего не вспомнит об этих нескольких часах, девавшихся неизвестно куда. Хватит уже так настойчиво о них думать! Довольно! Всё!

* * *

— Всё, этот разговор у нас последний, — устало сказал голос, в этот раз не маскировавшийся под зловещий и не использовавший никаких технических устройств, делавших его неузнаваемым. Голос был обыкновенным, знакомым и чуть усталым — и, внезапно осознав это, она вдруг испугалась по-настоящему. Еще страшнее было то, что голос вдруг замолчал. Молчала и она. Потому что очень ясно поняла: разговор действительно последний. Потому что дальше тянуть некуда. Дальше произойдет что-то действительно странное и такое страшное, что она уже не сможет ничего сделать! И все пути отступления будут перекрыты. Хотя уже и сейчас она почти не может продолжать эту игру, эту пляску на проволоке на огромной высоте, этот прыжок без парашюта… Она выдохлась. Она почти смирилась… И она… решилась?

— И если мы не договоримся сейчас, я расскажу ему то, что ты скрываешь особенно тщательно. То, чего он тебе действительно не простит… Что ты хотела оставить ребенка в роддоме! И даже заявление твое покажу. Подлинное. Не копию.

— Нет! — вскрикнула она, перевела дыхание и неожиданно сказала, выкручиваясь, ища своим изворотливым умом лазейку даже сейчас: — Он тебе не поверит! Потому что я скажу, что это подделка! Которую может состряпать каждый! А ты… ты!..

— Он поверит, — спокойно заверил голос. — Поверит! Потому что я принесу не только эту бумажку. Я приведу к нему еще и двух свидетелей. Которые твое заявление подписали. И печать поставили. И входящий номер. И они на тебя пальцем покажут — она это… мамочка любящая! Ты что думала, это так… захотела — оставила, захотела — обратно взяла? Женя… Женечка уговорила ребеночка не оставлять! Сестрица… святая душа! А ты — ты же мразь последняя, ты вообще не хотела ущербного своего ребенка даже на руки взять! Чтобы хоть раз на него посмотреть! Ты его в интернат для идиотов желала сдать, ты даже хотела, чтобы он умер, кричала на всю клинику: «Зачем он такой родился, что мне теперь делать?!» Помнят там тебя… хорошо помнят! Такое не каждый день увидишь!

— Ты этого не сделаешь, — медленно, почти по слогам произнесла Жанна.

— Конечно, не сделаю, если ты выполнишь все условия!

— Хорошо! — сказала женщина, в чьей руке, влажной от страха и неотвратимости того, что придвинулось вдруг совсем близко, телефонная трубка едва держалась. Она тяжело, с усилием сглотнула — ее голос совсем сел — и ответила: — Хорошо! Я… я сделаю, как ты хочешь! Дай мне две недели! Хотя бы десять дней!

— Даже и недели не дам, — припечатал голос. — Пять. Пять дней — и то только по доброте… душевной! — С той стороны связи отчетливо хмыкнули. — Все! И отсчет пошел прямо с этой минуты!

* * *