Я знаю, как ты дышишь - Костина Наталья. Страница 41
«Я на небе… — нелогично подумала Катя. — Потому так и холодно. В высоких слоях атмосферы всегда холодно, даже летом». Она пошевелила пальцами, потому что ее всё занимал вопрос: надела она тот самый свитер с длинными рукавами или нет? Пальцев она не почувствовала, рукавов — тоже. Зато увидела ангела. Нет, он на нее не смотрел — потому что лица его Катя не разобрала. Зато у ангела были просто огромные, пухлые, вздымавшиеся двумя мощными полукружиями, слегка грязноватые — должно быть, от долгого употребления, ангелы-то живут, наверное, вечно! — крылья, заслонявшие большую часть неправдоподобно прекрасного неба, и отчего-то хриплый голос. Ну да, голос такой, потому что тут же ужасно холодно, на небе-то! Тут сквозняк почище, чем на земле! И ангелы, оказывается, тоже простужаются!
— …вот этим самым он ее и звезданул!..
Звезданул?! Это от слова «звёзды»… То есть отправил прямо к звездам, выходит? Голова кружилась, и небо тоже немножко вертелось вокруг — со всеми звездами, которые звездились, собираясь в созвездия, и звездались… нет… звезданулись?.. нет, снова не то! Звезды — они постоянные… в отличие от планет, которые беспрерывно куда-то перемещаются… кружатся… как звон в ее голове! А по звездам можно вычислить путь и определить направление… И они с Сорокиной тоже все правильно вычислили! Почему же она сейчас лежит тут… звезданутая? Но все-таки с ней ангел, крылья которого, не жалея своей первозданной чистоты, реют вокруг, и осеняют, и защищают… Она хотела что-то сказать, но из горла вырвался только неопределенный хрип.
— Полицию надо вызывать, вот что! — прогудел кто-то в отдалении, и еще прогудело что-то… глас небесный? Трубы иерихонские? Но зачем так громко, зачем этот вопящий дурным голосом паровоз, когда голова раскалывается! Она глубоко потянула в себя ледяной небесный воздух и уже определенно застонала. А потом сказала:
— Я сама полиция!
И тут произошло еще одно чудо: в зрении ее словно навели резкость и… крылья ангела оказались просто огромной стеганой задницей, нависавшей в аккурат над ее лицом. Крылья затрепетали… то есть человек в стеганых лыжных штанах распрямился и перестал что-то рассматривать между Катиными головой и ногами и сказал:
— Кажись, ничего больше не сломано. Это она когда падала, зацепилась и расцарапалась чуток. Но полицию я все-таки вызвал бы! А заодно и скорую помощь.
Помощь! Ей определенно нужна была помощь! Однако она не знала, кто ТЕПЕРЬ смог бы ей помочь.
Помочь ей сейчас могло разве что чудо.
Однако никаких чудес больше не будет… ни маленьких… когда у машины отсутствовали тормоза, а она почему-то вдруг решила проверить — еще папа учил ее, что, выезжая на дорогу с гололедом, стоит проверять тормоза, — и она не разбилась, потому что место было почти ровным, а ведь могла бы! Потому что дальше предстоял крутой спуск… малое это чудо или большое? Ладно, пускай числится малым, а большое — когда ее, уже падающую, уже всю внутренне сжавшуюся от неминуемого, что произойдет через миг, — ухватили чьи-то сильные, надежные руки. Она снова осталась цела, а поезд промчался мимо, лишь дохнув в лицо затхлым ветром тоннеля, в котором уж точно не было никакого света… да, это было большое чудо!
Но теперь лимит чудес наверняка исчерпался. Теперь каждый сам за себя? Наверное… даже больше, чем наверное! И, конечно же, не будет никакого чуда, даже самого малюсенького: она не найдет тетради. Своего дневника. Своей жизни: день за днем… Сомнений, раздумий, мыслей… Таких явных, таких обличающих ее мыслей!..
По квартире были развешены рисунки — много рисунков. По стилю они скорее были ближе к абстракции: линии, кривые, цветовые пятна… Неужели это все мама?! Или это Сонино?
— Соня, это что… вы? — отчего-то совершенно просевшим голосом спросила она.
— Нет, что вы! Я бы не посмела тут столько своего… И я совершенно не умею рисовать… Это все ваша мама! Мне кажется, это ей очень помогает! Она сейчас заснула — безо всяких лекарств и так спокойно… Я стараюсь лишнего ей не давать, и доктор ваш сказал, что если все хорошо, то и не надо. Не думайте, я самодеятельностью не занимаюсь! — Девушка покрылась неровным, пятнами, румянцем. — Я пока еще не врач… и нескоро им буду. Я только то, что доктор сказал… порекомендовал. А вы за тетрадью своей пришли? Я везде искала…
— Да… то есть нет. Я просто зашла, потому что было по дороге, и…
— Тогда, может быть, чаю?
— Да, пожалуй… Я разденусь пока, хорошо?
Жанна прошла в дальнюю, их бывшую детскую комнату, скинула пальто и, развешивая его на плечиках, поймала себя на том, что все продолжает осматриваться, шарить глазами, не в силах успокоиться, и до сих пор ищет пропавшее: пухлую, истрепанную по краям тетрадь, к которой скотчем была присоединена еще одна, — и от этого дневник получился нелепым, неровным, неряшливым, но очень приметным. Она смогла бы отыскать его на ощупь среди тысяч других тетрадей! Она знала каждую завернувшуюся трубочкой с угла страницу… Она столько раз брала его в руки и столько раз перечитывала! Однако в этой спартанской комнате, из которой давно убрали все лишнее и ЛИЧНОЕ — все, напоминающее о Жене, — ее дневника не было… по крайней мере, на виду. В самом деле, неужели она просто положила бы его здесь, на столе, по странной, небывалой забывчивости и ушла? Или же зачем-то спрятала то, что никогда не выносила из своей комнаты, тут, среди старых ненужных книг и папиных папок с вырезками, выбросить которые рука не поднималась? Или положила дневник в шкаф к семейным альбомам? Альбомы, кстати, вот: лежат на столе… должно быть, с тех самых пор, как они с девицей Катей, которая полицейская, их смотрели. Но она тогда вроде убирала альбомы на место? «Да, — усмехнулась Жанна про себя, — это было…»
По ощущениям это было очень давно, можно даже сказать, в какой-то другой жизни. «И в какой именно жизни, — прибавила она, — этого я точно сказать не могу! Потому что я за себя не ручаюсь… И не ручаюсь, пожалуй, уже ни в чем! Особенно в том, кто же я есть на самом деле?!»
Она взяла в руки верхний альбом и машинально открыла его: мамины и папины свадебные карточки, чуть выцветшие от времени, но такие полные жизни! Бабушка и дедушка — папины родители… и еще бабушка и дедушка, уже мамины, оба рано умершие… Отчего? Она уже и не помнит… Огромные куски жизни… Почему она не расспросила обо всем, когда это еще можно было сделать? А теперь поздно даже сожалеть, она никогда не узнает того, что раньше казалось неинтересным и ненужным и только в последние дни внезапно обрело весомость и значимость. Когда она поняла, что может лишиться и собственной жизни… огромного ее куска, о котором тоже никто и никогда не узнает!
И снова: фотографии, фотографии… какие-то чужие люди, то ли мамины, то ли папины друзья. Свадьбы, посиделки, дни рождения, вылазки на природу… море, лес, чужой город, чья-то дача… Зима-лето-осень-весна… все вперемешку. И лица, лица, лица… И не у кого узнать и спросить: кто все эти люди? И что они делают здесь, в этой квартире, где теперь тоже все так нелепо перемешалось?
Вот он, принадлежащий когда-то им двоим, с двумя наивными розовыми сердечками на обложке, соединенными в одно целое и зачем-то украшенными еще и цветочками, и листиками, и голубками, — это их детский… И, кажется, теперь она понимает, отчего папе пришла в голову идея подарить им двоим по медальону сердечками. И альбом этот, розовый, пошловато-наивный, наверняка он выбирал. Папа был гораздо сентиментальнее мамы — черта, которую мужчины обычно стараются спрятать. Что ж, он не прятал. Он действительно был очень добрым! И так гордился тем, что у него целых две красавицы-дочери!
Она раскрыла альбом — и сразу сдавленно вскрикнула; потом быстро перелистала страницы. Так и есть, начиная с самой первой фотографии все, что находилось внутри, было изуродовано. Но не просто изуродовано, а искалечено со смыслом: во всех случаях одна из девочек была отрезана от другой. Символично отделена. Но этим не ограничились: глаза второй, противоположной девочки, были выколоты чем-то острым! Шилом? Шариковой ручкой? Ножом? Ножницами?! Теми самыми, которыми мама располосовала пальто прежней сиделки?! И кто, кто это сделал?! Неужели тоже… мама?!