Византийская тьма - Говоров Александр Алексеевич. Страница 18
Опрокинувши по банке,
Мы безумствуем с тобой.
Я русалочью закваску
Принимаю как судьбу
И безудержную ласку,
И бессвязную мольбу.
Корень жизни в правде грубой,
Как бы тут ни философь,
Только губы, только губы,
Остальное все любовь!
Нашим бабушкам не снилась
Этих плясок простота,
И зачем, скажи на милость,
Дел житейских суета?
Диссертации, доклады,
Деньги, чеки — все порви.
Только радость, только радость
И немножечко любви!
Гном оборвал мелодию, и танцовщицы в изнеможении кто сел, кто попадал на софу. Стало слышно, как в ночном саду за дверью балкона захлебывается колокольчик.
— Это он! — встрепенулась Теотоки.
— Ты его примешь? — поднялась Ира, готовая бежать, одеваться.
— Это его посланец. Ему самому нет доступа в патрицианский дом, он же бывший раб.
От колокольчика шнур тянулся через плотную листву олеандров. В самом конце сада там была калитка, которая, если надо, выводила в морской порт, к притонам, кабакам. Гном получил у юной госпожи ключ, накинул плащ, хотя всей фигурою своей демонстрировал презрение и снисходительность.
Вот и посланец — курносый, вихрастый, глаза отчаянно дерзкие.
— Какой ты хорошенький! — бурно умилилась Теотоки. — Подойди!
Курносый приблизился без малейшей робости. Одной рукою придерживал свой дождевик, другою держал фонарь и одновременно вытирал нос. Бесстрашно заглядывал в черные глаза хозяйки, в которых еще трепетал жар пляски.
— Как тебя звать?
— Костаки.
— Значит, Константин?
— Значит.
— Чего хочет твой хозяин?
— Он ждет тебя в фускарии на площади Тавра.
— Это значит — в кабаке?
— Если хочешь, в кабаке.
— И как скоро он ждет?
— Сказал, будет ждать до рассвета или до второго пришествия Христа.
— Остряк!
— Как прикажешь.
— А правда ли, ты такой умный и проворный, словно майская пчела? Это хозяин твой о тебе сказал.
— Не знаю. Проверь.
— А почему ты, когда отвечаешь, не прибавляешь титула? Хотя бы госпожа?
— Госпожа.
— Ну вот. Теперь открой рот и закрой глаза. Костаки, наоборот, широко раскрыл глаза, белесые, как у всех конопатых.
— Э! — отреагировала Теотоки. — А говорят, что ты умен, как майская пчела. Ну-ка, открывай рот и закрывай глаза…
Костаки зажмурил веки, поколебался и по-лягушачьи разинул рот. Теотоки положила туда монету. Юноша пошевелил монету языком во рту и тотчас выплюнул ее.
— Ой! — воскликнула удивленная всем этим Ира. — Чего это он?
— А ничего особенного, — успокоила Теотоки. — Монета медная, а наше сиятельство хотят серебряную.
И в разинутый по-прежнему рот Костаки положила монету другую. Рот захлопнулся уже не выплевывая, лукавая мордочка парня изображала благодарность.
— Теперь скажи… Да не бойся этой принцессы, она нам друг. Скажи, знаешь ли ты, майская пчела, кто таков праведник из Львиной ямы, который исцелил императора?
— Знаю, — без колебаний ответил Костаки. — Он нам друг.
— Послушай! — удивилась хозяйка. — Ну можно ли так врать?
— Я не вру, госпожа. Мы вместе с ним попали в плен к пиратам.
Некоторое время все молча разглядывали невероятного Костаки.
— Тем лучше, — решила Теотоки. — Если бы ты завтра или послезавтра привел бы его сюда, хотя бы через эту дверцу, ты получил бы золотой солид — целое состояние!
— А что? — подбоченился Костаки. — Мне это раз плюнуть.
Торжественный благовест всех церквей в то воскресное утро для жителей столицы означал не только праздник Рождества Богородицы. Он означал, что царь его по-прежнему жив и здоров, что на стогнах согласие, на торжищах изобилие, одним словом — империя процветает.
На Священном холме тридцать три трубы императорских бань дымили, потому что свершалось первое после чудесного исцеления омовение священной особы царя, а хор монахинь по этому поводу согласно распевал акафист, в одну ночь сочиненный и разученный по этому поводу.
Покинув ванну, Мануил почувствовал себя настолько бодро, что не захотел возвращаться на одр болезни.
— В Святую Софию!
Напрасно бывший верховный паракимомен, а с сегодняшнего дня протосеваст, осторожно обращал внимание повелителя на опасности пренебрежения правилами врачей, Мануил выдвигал незыблемый довод своего царствования — я так хочу!
И побежали по дворцам и особнякам посыльные в лягушачьих штанишках созывать сенаторов и магистров. Синклит выстраивался в сенях большого дворца Юстинианы, самого высокого из византийских дворцов. Дыхание тысяч собравшихся перемежалось с мягкой поступью шагов — вносились древнеримские знамена.
Раздавался слоновий крик легионов. «Цито!» — могуче кричал народ.
И вот он, великий Эммануил, весь в золоте и драгоценностях, уверенно продвигается посреди масс своих верных придворных, закутанных, как шелковые коконы. Так в небесах плывут порфировые облака вокруг блистающего солнца, сонмы ангелов движутся вокруг престола неземного.
В соборе Святой Софии царь принял деятельное участие во всех положенных данному празднику обрядах. То он брал кадило из рук служителя и кадил патриарха и его иподиаконов. То суровый Феодосии со своим клиром кадил и благословлял императора и его двор.
На том две тысячи лет стоит империя, и, пока незыблем Божий мир и Христос царствует, она будет стоять.
Но вот Комнин почувствовал некую слабость, сердце стало как бы западать, противная тошнота подступала. Но в начатой церемонии уже ничего нельзя сократить, ни, Боже упаси, — прервать. Царь отдал протосевасту священный свой крест и оперся на руки близ стоящих синклитиков. Женоподобный красавец протосеваст незаметно кивнул патриарху, и без того встревоженный владыка сделал знак иподиаконам, хор зачастил, славословя, темп молебствия убыстрился.
Без дальнейших осложнений праздник закончился, шествие потекло обратно, тем же порядком, сопровождаемое теми же криками «Цито!». Вступили в царский триклиний, где уже был приготовлен для императорского пира гигантский стол на тысячу персон. Но царь сник, сгорбился, еле переставлял иперперы — царские свои сапожки. По знаку протосеваста два могучих варяга из личного конвоя подхватили властителя и положили на пиршественное его ложе. Но он был снова как мертв.
Огромное количество народа неподвижно и в полной тишине под сводами дворца стояло, затаив дыхание. Только под самым куполом бесчувственные ко всему возились голуби.
Вдруг Мануил шевельнул рукою, и это было так неожиданно, что народ вздрогнул. Протосеваст склонился над повелителем.
— Где праведник, — тихо, но четко спросил тот, — который из Львиной ямы?
Где может быть теперь праведник из Львиной ямы? Никто представления не имел. Как появился, так и исчез…
— Праведника зовет, пророка!
— Ты слышал, протосеваст? — Жизнь возвращалась к царю, и голос его вновь обретал грозные ноты. — С каких пор я должен повторять дважды?
Триклинарии подступили, чтобы стянуть с повелителя тяжелое облачение, знаки царского чина. Евнухи поднесли лохани с губкой — растереть измаявшееся тело. Постельничие опустили прохладные свежие шелка.
А протосеваст озабоченно думал, грешно поминая черта: «Как же это мы вчера прозевали того львиного угодника?» Сам же лепетал первое, что приходило в голову:
— Мехитариу им занимался, светлейший! Эпарх твоего дворца, величайший! За ним уже послано, о священнейший!
— Мехитариу, говоришь? — усмехнулся царь. — Эпарх дворца? Ну-ка, любезнейший, вызови-ка мне тогда сюда Агиохристофорита…
— Агиохристофорит! — в ужасе содрогнулись царедворцы. — Опять Агиохристофорит!
Агиохристофорит был любимец царя, только год тому назад его удалили от двора по настоятельнейшему требованию патриарха. Он и пытать сам не гнушался, этот Агиохристофорит! А некоторые его даже именовали Антихристофорит. Значит, опять Антихристофорит?