Зверь (СИ) - Михалин Александр Владимирович. Страница 1

Александр Владимирович Михалин

Зверь

Глава 1. Самоубийство

Молодая и, в сущности, малоопытная человеческая самочка сидела на каменной скамье набережной и всерьёз обдумывала возможности суицида. Беспросветная бессмысленность существования обернулась для неё ещё и цепью житейских неприятностей. Ей не хотелось поднимать промёрзший задик с сыроватой плоскости гранита, не хотелось серых сумерек, вместо дневного света, сумерек, которые тянулись низким потолком крышки гроба из лета в осень, из осени в зиму. Ей совсем ничего не хотелось. Разве что забиться, как в детстве, в большой шкаф, будто в уютную маленькую комнатку, и свернуться калачиком на каких-то одеждах или белье, упавших на шкафное дно.

Я бы мог легко помочь той самочке с уходом из жизни: я просто подтолкнул бы её к шагу, а она шагнула — и её бы не стало. Но, во-первых, такое не было бы чистым самоубийством с её стороны. А во-вторых, мне совершенно не за что было ей помогать. Разве только за то, что она — человек. Но я знал людей. И я догадывался, я гладил по пушистой шёрстке умную уверенность в том, что размышления о самоубийстве в данном случае так и останутся умозрительными, забудутся под новыми молодыми впечатлениями, смоются потоками жизнелюбивых гормонов. Ну а мне предстояло плыть по своим делам. Мне предстояло пройти мимо. Зато у меня не получалось по-человечески, с лёгкой душой забывать, улитка памяти постоянно нарастала, тяжелила. Для простоты забывчивости у меня отсутствовала человеческая душа. Но я помнил.

Как-то меня проглатывали живьём, не коснувшись зубами, широко раздвинув челюсти. Пищевод давил и толкал к желудку, грубо драл кожу. Липкая слюна разъедала кожу там, где понежней. Когда глотают живьём, выход один: умереть ещё в пищеводе, ещё до того, как желудок зажмёт своими складками, начнёт перетирать и растворять струйками соляной кислоты. Растворяться в кислоте заживо — очень мучительно. И я успел шагнуть из тела и той жизни ради другого себя, в другом теле, на берегу другого моря.

Самоубийство, как жертвоприношение самому себе.

Когда убиваешь свою человеческую оболочку выстрелом, лучше ни о чём не задумываться, а довериться рукам: они уже привыкли к убийству и сделают всё сами — быстро и просто. Человека лучше всего сумеют застрелить человеческие руки. И вот однажды я не думал о выстреле, не рассчитывал, не направлял ствол, потому-то траектория полёта пули пролегла исключительно удачно. Умная пулька точно перебила основание моего позвоночника, порвала и разбрызгала продолговатый мозг, и моё человеческое тело умерло по-звериному, на охоте. И даже боль не успела утвердиться, а лишь остро лизнула меня внутри черепа. Чья-то нога твёрдо наступила на моё правое запястье, а другая нога ловко выбила из моей, ничего не чувствующей, руки опустевший пистолет. Чьи-то горячие потные пальцы вынулись из перчатки и ткнулись в мою шею и убедились по отсутствию пульса, что человеческое тело с выбитым наполовину мозгом всё-таки неизбежно умирает. Кто-то опоздал меня настичь и официально вручить смерть без возможности отказаться.

Самоубийство, как утверждение права ухода из жизни по собственному желанию.

Самое безобидное и совсем безболезненное — выпускать прежнюю жизнь из себя по капле, по фрагментику, в тишине, погружаясь в сон, как в тёплую воду, или, наоборот, ныряя в тёплую воду, как в галюцинацию. Нежно и бесшумно оставлять своё ставшее бессмысленным тело. И не проснуться никогда, или проснуться в другой жизни. Или продолжить бред существования на дороге скорби в ад, в огненную страну неизбежного за дымной рекой забвения. На самом-то деле выбора нет, хотя все пытаются что-то избрать.

Самоубийство, как переход в самого себя.

Так раз за разом смертью можно исправлять ошибки жизни. Раз за разом не покидать реальности своего существования. Или бред принимать за жизнь.

Есть только одно, чего не исправить ни за что и никогда. Ведь сколько бы не случалось смертей, всего один-единственный раз давным-давно сквозь короткую, скользкую…

Глава 2. Рождение в океане

Сквозь короткую, скользкую от обильной слизи, мускулистую щель меня вытолкнуло наружу из полости, располагавшейся рядом, через тоненькую кожицу, с клоакой рожавшей меня матери. Так я начал жизнь икринки — вблизи с извергающей клоакой. Много позже мне случалось видеть, как рожают другие самки — они так напрягаются, что их кишечник невольно опорожняется. Женщинам перед родами ставят клизму, но это не всегда помогает. Я родился так же, как и все рождаются в этом мире. Вмести со мной выпали в океан мои братишки и сестрёнки — икряным комком.

Но помню-то я себя, как и положено хищнику, с зачатия. Чувства ещё не проявлялись, а потому — какое-то постоянное плескание в тёплой темноте. Но я уверен, что уже тогда я был собой — живым. Там же, в темноте ко мне пришло и первое знание: о том, что я обременяю и раздражаю, что меня невозможно более держать внутри, а пора выпростать наружу — мысли моей матери перед родами. У нас с матерью до моего рождения мысли сплетались в общий клубок.

После рождения я начал жить во внешнем мире маленьким студенистым комочком без чувств — икринкой. Я хорошо, целостно помню себя икрой. Вначале какая-то муть, странная, как будто не со мной происходящая, похожая на сон или болезненный бред. Тени и толчки — ничего больше. И всего два ощущаемых состояния: «мне плохо» или «мне хорошо» — и невозможность эти состояния изменять.

Медленно и неохотно проявлялась реальность. Сначала нашлась преграда между мной и всем остальным, тем, что за гранью. Преграда охватывала меня гибкой перепонкой, полупрозрачной плевой, покрывала и защищала. По мере моего роста — я ведь постоянно рос и чувствовал, что расту — плева охватывала меня всё плотней и плотней. Мне становилось тесно.

Мои глаза все лучше и лучше различали мутные образы теней, как сквозь илистую зеленоватую пелену, нечаянно поднятую со дна. Большая тень, постоянно плавающая рядом, излучала заботу и надежность — таков впервые осмысленный образ моей матери. Нет, ещё не осмысленный, а как-то учуянный слабо сформированным комочком плоти, почти без мозга и нервов.

Внутри икринки я не ел и не испытывал голода. Не дышал и не задыхался. Всё время как будто спал без снов. Потом почему-то проснулся и начал рвать внешнюю кожицу. Мне сразу стало недоставать дыхания, и слабенький голод начал посасывать меня изнутри.

Боль встретила меня, когда я только-только вылупился из икринки. Первое ощущение этого мира — страдание от боли. Та первая боль — боль расправляющихся жабр. Я орал до тех пор, пока приятная вода океана не прошла под кожу мантии и не омыла жабры. Тогда я задышал. А рядом вылуплялись из икры и заходились первыми криками мои братья и сестры.

И тут мама рассказала мне об этом мире, в котором я только что родился. Мама раскрыла знание разом, в один миг. Знание этого мира сразу стало моим, перешло в меня и оглушило. Мной овладел страх: я сразу же понял, что мой первый крик — глупость. Вокруг в океане полным-полно хищников, и каждый из них тут же захотел меня съесть. Я почти наяву увидел их жадные пасти и бросился спасаться в самое надёжное место на свете — под щупальца мамы. Хищники остановились на полдороге, повисели нерешительно и уплыли.

С того самого момента по капельке, по крупинке во мне начал копиться опыт, сгущаться на подаренном мне знании про мир. Только рождающаяся добыча верит, что родилась для счастья, наслаждений и удовольствий, а вот хищники с самого-самого начала жизненного пути знают, что мир — отвратителен, равнодушен и устроен под гибель. Любой родившийся — неудачник изначально.

Мама. У мамы росли необыкновенно длинные и крепкие щупальца с острыми костяными когтями, и был острый клюв, а в клюве — яд. У всех на нашем дне и в толще вод нашего океана присутствовали веские основания опасаться мою маму. Прошло очень, очень много времени, прежде чем я понял, что мама, в сущности, была самой обыкновенной самкой, хищницей средних размеров, но тогда, в глубоком детстве, я знал, что мама большая и сильная, что она убьет всякого, посмевшего только вздумать обижать меня.