Зверь (СИ) - Михалин Александр Владимирович. Страница 2
Отец. Отца я никогда не знал. Очень долго я даже не подозревал, что порождают двое — отец и мать. От самца потребовалась лишь молока, он её дал. Получился я. До осеменения икра не живёт самостоятельной жизнью, у неё общая жизнь с матерью, общие чувства. Тому, что я стал собой, я обязан и отцу. Но я никогда не испытывал чувства благодарности к какому-то неведомому самцу за маленькую мутненькую капельку, которая тому ничего не стоила, кроме удовольствия.
Мать — иное, близкое — в матери я зрел икринкой. И ведь именно мать научила меня правильно видеть и слышать океан. Мать научила меня выражать чувства переливами красок тела, петь цветами. Менять окраску дано было мне от природы, но мама научила меня правильно владеть тем, что дано. Мама учила меня всему-всему до той поры, пока я не начал учиться сам — только мама, а не какой-то там отец, которого я никогда не видел. Хищники редко знают отцов.
Мы, малыши, росли быстро. Мама кормила нас густым питательным бульоном. Она отрыгивала нерастворявшуюся в воде вкусную массу, мы бросались на это жирное облако и ели, ели, ели. Мама так и охотилась с нами под мышкой, охотилась всегда удачно. И мы учились ловить еду, охотясь с матерью, жадной тучкой бросались на всё, что мама убивала.
Через некоторое время мы уже не помещались под маминым брюшком. Тогда же чуть потеплела и попреснела вода в океане из-за дождей на поверхности, а из глубин поднялись тучи рачков. Я, мои братья и сестры ловили этих рачков, наедались до полной округлости, до полной неподвижности и лени.
Мама подгоняла нас в охоте, подталкивала щупальцами. А потом в один прекрасный момент вдруг сказала:
— Вы, детки, уже совсем выросли и всему научились. Живите сами. Если мы и дальше будем вместе, это принесёт нам только вред. Расплываемся. Я люблю вас, правда люблю, но того, кто ничего не понял и останется — просто проглочу.
В океане матери-хищницы не лгут детям-хищникам, не шутят их жизнями. Никогда до этого случая я так быстро не плыл, убегал, куда глаза глядят. Потом спрятался за камнем и посмотрел назад. Я видел, как мама сдержала свое слово: она проглотила самых тупых моих братишек и сестрёнок — всех оставшихся. Мама их просто всосала ртом. Лиловая скорбь окрасила её. Она страдала.
Мама поразила меня тогда. Но я никогда не осуждал её. Если я кого-то когда-нибудь судил — то сам бывал и палачом. А тогда я просто поплыл, куда глаза глядят. И постарался забыть. А на случай воспоминаний всё-таки носил в себе уверенность в том, что те дети, которых мама уничтожила — недоразвитые ублюдки, уроды, недостойные жить, ошибки мутации, позорящие породу и грозящие породе вырождением. Никогда не согласился бы выкармливать студенисто-вяло-недоразвито-тупых братца или сестрёнку из-за каких-то там родственных чувств, если таковые чувства и случились бы.
Глава 3. Рождение на суше
Давным-давно, сквозь короткую, скользкую и узкую трубку живых мускулов меня выдавили на свет. Вспоминаю, как стенки материнской утробы твердели и выпихивали меня. Сам я не мог ничего сделать, не мог воспротивиться, а лишь ощущал своё скольжение во внешнее. Потом меня подхватили и вынули, с вывертом выдернув за голову, как редиску, и я увидел, как через пелену, слишком много света и какие-то тени. Мой живот шевельнулся, и воздух потёк в меня. Воздух показался настолько противным и неприятным, что я заплакал — тихонечко запищал. Тут мою пуповину обрезали, боль кольнула меня в самом неожиданном, самом мягком месте, я заплакал ещё громче и безутешнее.
Мир встретил меня болью и отвращением, а обратного пути в тёплую нежную жидкость внутри матери для меня уже не существовало. Да и жидкости никакой там уже не было — она вытекла ещё раньше меня. Я начал жить в человеческом мире со скорбью. Боль и скорбь, которые забылись с течением времени. Довольно быстро. Забылось и моё рождение, первый вздох и обрезанная пуповина. Так устроена память. Только в секунду моего добровольного умирания она, память, так же умирая, не могла сопротивляться самой себе и в ужасе выдала всё, что знала о моём появлении в мире.
Тот я, загнанный в угол на пустыре, пустивший пулю себе в голову и перед смертью вспомнивший собственные роды, был уже другим, не тем, которому в моём воспоминании перерезали пуповину после рождения. Я был тем же по имени, телу и дыханию, но в момент умирания я всё-таки отличался от самого себя в момент рождения. А кровь осталась та же самая. На обоих концах моей человеческой жизни.
Грязный асфальт пустыря принял меня на себя так же нежно, как и руки акушерки когда-то. И после того, как я превратился в труп, стало уже совершенно неважно, укладывают ли меня на стерильную пелёночку, или волокут за ноги к труповозке, чертя кроваво-грязную полосу моим затылком. Прямая, а точнее — кривая, замкнулась во мне и на мне.
Глава 4. Выживание
Только жизнь одиночки имела для меня смысл в океане. И самому-то трудно выжить, нет возможности заботливо думать о ком-то ещё, кроме себя самого. Нельзя впадать в вечную тоску от потери ещё каких-то любимых и близких существ, кроме себя самого. И тут господствовала справедливость — о потери себя самого не было бы возможности скорбеть. Кроме того, стая заметней для хищника, чем одинокая особь. Стаи откупались от хищников — давали на съедение кого-то из своих рядов. Толпы добычи всегда охотно сбивались в стаи. А мне законы стаи не подходили никогда.
Я довольно долго не имел своего участка дна. Мне долго не о чем было заботиться, не за что было драться, кроме собственного тела — инструмента в борьбе за жизнь. Да, мое тело — неплохой инструмент, за него драться стоило. Я рассматривал свои щупальца — совершенные мускулистые конечности, вооруженные когтями, оснащенные присосками, и думал о том, как я замечательно устроен. Я научился любить себя.
Тянулись сезоны, смысл которых для меня заключался в одном — расти, расти поскорей. Сезоны океана можно различать по еле ощутимой смене солёности, а вода становится чуть теплее или холоднее. Я никогда не считал эти сезоны — бессмысленное занятие. Зато я научился узнавать — получалось как-то само собой — когда из глубин поднимаются полчища рачков, такие густые, что становилось трудно плыть — не расправить щупальца из-за плотности рачьих тел. Объедался я этими рачками до рвоты. Рачки были вкусными, жирными, и я не мог упускать такой случай. Иногда попадались крупные особи. В моё, тогда ещё маленькое щупальце, помещался всего один такой крупный рачок. Я держал это примитивное существо, самую элементарную добычу и смотрел в прозрачные пузырьки рачьих глаз с чёрной точечкой в середине. Он шевелил глазёнками — чёрная точечка в глазике перемещалась коротенькими толчками — и, наверное, догадывался, что я его съем, глупо дрыгался, стараясь вырваться, а я покрепче сжимал его щупальцем. Так я привык смотреть в глаза своих жертв. Хищник имеет право откровенно смотреть в глаза добыче. Пусть жертва видит в глазах хищника правду — смерть. Так — честно.
Принцип выживания прост: есть всех, кто мельче, и избегать тех, кто крупней. Но я не боялся нарушать этот принцип — можно нарушать принципы, чтобы выживать ещё успешнее. Я нападал из засады на проплывающую мимо рыбу гораздо крупнее меня размерами, вскакивал ей на спину, охватывал щупальцами, крепко присасывался и ел рыбу живой со спины, лущил чешую, отрывал клювом куски и глотал. Рыба билась подо мной, но я не отпускал её, пока не наедался. Потом приходилось убегать — на рыбью кровь сплывались другие хищники, они съели бы и меня вместе с рыбой и даже не заметили бы.
Вкус пищи был неважен, ведь я ел не для наслаждения, а чтобы выжить. И всё же процесс поедания добычи доставлял иногда удовольствие, а сытость — приятна. Мне нравилось в блаженстве сытости петь красками тела, излучать эмоции в океан. Кто-то в океане иногда подпевал мне, а порой я слышал увлекающие песни других и тихо вторил им. Бывало по-разному. Такая вот романтика набитого желудка. Я пел: