Страдания князя Штерненгоха (Гротеск-романетто) - Клима Владислав. Страница 28

Буду писать о том, что слышал вечером. Дело в том, что меня посетили четыре человека: дядя, брат, один толстый, один тонкий человек. Тех представили мне как баварских дворян, но, благодаря их ученому разговору, я понял, что они не дворяне.

Дядя — явление импозантное. У него почти нет лба, и если кому-нибудь захочется разглядеть его глаза, ему придется взять увеличительное стекло; зато у него огромные щеки, и челюсти, и страшные усы. А так как вдобавок он большой и грузный, он всюду вызывает огромное уважение к себе. Это уважение возрастает, как только зазвучит его мощный, надтреснутый, медленный голос; с его манерой говорить вы тотчас познакомитесь.

Зато мой брат — это только дегенерировавший потомок знатных предков. Он похож на паутину, вертится постоянно как воробей; если дохнёшь на него, можешь его сдунуть. Он все время тараторит какую-то чушь из-за своего слабоумия и сильно косноязычен. В нем нет и намека на характер. Однако император его чрезмерно уважает и произвел в генералы.

Поговорив со мной, они удалились в соседнее помещение и вели там обо мне дебаты. Тихие, но я расслышал каждое слово; сегодня у меня уши как у осла.

— Господа, — сказал тонкий. — Болезнь его сиятельства загадочна, науке доселе не известна: однако, моя проницательность открыла ее причину, и с сегодняшнего дня психопатология обогатится новой болезнью, которую я тут же окрещу: Morbus sedatorius doctoris Trottelhundi. Дело в том, что несчастный страдает сидячей болезнью: ему постоянно непреодолимо хочется сесть, где бы он ни стоял, и он готов усесться хотя бы на раскаленные угли, как перед полицейскими он сел на мостовую — на кучу грязи, в ежевику, на пороге салона, и т. д.

— Одним словом, у него падучая! — вмешался в разговор дядя.

— О, ни в коем случае, ваше сиятельство. Эпилепсия принадлежит к болезням преимущественно соматическим, в то время как morbus sedatorius — чисто психическое явление; его, конечно, можно было бы в соответствии с исключительным, высокочтимым предложением вашего сиятельства, популярно назвать «сидючая», ура!

— Вот именно, у него падучая, — промямлил дядя.

— Прошу понять: падучая и сидючая болезни диаметрально отличаются друг от друга…

— Вот именно, разве я не говорю, что у него падучая?

— Но ведь так можно и за волосы схватиться! — вскричал вышедший из себя ученый и схватился за плешь.

— Это все тары-бары, — перебил их брат. — Он не самостоятелен, эй-эй! Собственные ноги — никакого характера — паутина — фук! Фук!

— Совершенно правильно, ваше сиятельство! — ласково обратился к нему доктор Троттельхунд. Его сиятельству действительно недостает равновесия характера; и здесь, безусловно, имеются предпосылки для его болезни; да! Меня осенила новая гениальная мысль: не только предпосылки, но и директивные причины: сознание психической нестабильности возбуждает в бедняге такое недоверие к себе, к своим физическим силам, что он вынужден сесть, где бы он ни находился.

— Короче, у него падучая! — дополнил дядя.

А затем во все вмешался толстый ученый:

— Однако, как вы объясняете, уважаемый коллега, сидячей болезнью все остальные манифестации болезни его сиятельства?

— Тотальным повреждением всей нервной системы, полностью конкомитирущим сидячую болезнь, которое, однако, не является изначальным эффисьянсом этих заболеваний, уважаемый коллега Бирштерн.

— Досточтимый коллега, при всем моем полном уважении к вашему уму, я обязан сказать, что вся ваша гипотеза достойна прямо-таки идиота. Один только термин ваш «sedatorius» не отважился бы придумать даже ученик второго класса гимназии, который не хотел бы провалиться по латинскому языку Моя в сто раз более уместна. Господа, наш больной страдает навязчивой идеей, что он четвероногое животное. Мне пока неясно, горилла ли это, теленок, собака, слон, или что-нибудь иное. Поэтому он больше всего любит сидеть на земле; поэтому он ночует в конюшнях, поэтому лает, поэтому он покусал полицейских и надавал им пинков; дабы подражать животным в поглощении пищи, он приказал сварить к обеду громадный котел бобов и овощей; для того, чтобы все его поведение полностью отвечало звериной грубости, он выкрикивает всюду непристойности!

— Ну вот, разве я не говорю, что у него падучая? — На некоторое время воцарилась тишина; никто не представлял себе, насколько дядя этим неслыханным упорством в своих изречениях всем импонирует и всех прямо пугает; но это он делал без всякого умысла, я думаю, что он делал это из-за полного отсутствия лба.

— Достопочтенный коллега Бирштерн, — воскликнул, наконец, доктор Троттельхунд дрожащим голосом. — При всем моем уважении к вашему уму, я должен провозгласить вас совершенным кретином. Например, известно, что его сиятельство выкрикивало, что он слон и немецкий император. Как вы объясните своей звериной гипотезой-то второе? Вы имеете смелость утверждать, что Его Величество — четвероногое животное? Или…

— Тары-бары! — тут, на счастье, запищал брат, а то они подрались бы. — Никакая болезнь, никаких собственных ног у него нет, эй, эй, фук! Он как белье по ветру, как воробей — фьють! Чик, чик-чирик, чик-чирик!

Хоть бы Бог прибрал тебя, воробей! Хорошенькому генералу вверил император жизни своих солдат!.. Но мне пора кончать, этот негодяй влил ртуть даже в мои руки, и строчки выскакивают с бумаги и скачут обратно в глаза как лучи Альдебарана, эй, эй! Я с удовольствием приписал бы еще что-нибудь остроумное — чуры-муры, тюмтюлум…

Ах, ах — покоя хочу, вечного покоя…

10 июля.

Сегодня я в первый раз вышел в сад санатория. Сегодня в первый раз пишу О, я до сих пор не знал, что, в сущности, солнце — это очаровательный юноша, и что эта серая земля — сказочная страна. Что лазурь и воздух больше опьяняют, чем вино! Что шелест листьев — это не что иное, как самый реальный, ласковый, предназначенный только для меня шепот любовных, шаловливо прячущихся за материальностью крошечных духов. Я не знал, что такое чувство свободы, желание лететь в бесконечность, или трепещущее последнее сияние блаженства. Я ничего не знал раньше. Всемогущий, не допусти, чтобы я в следующий раз задыхался, как до сих пор, под черной горой страдания!..

Как феерический, белый сон вьется вокруг меня настоящее, как голубой сон волнуется позади прошлое. Безоблачно позднее послеобеденное небо, как и моя душа. И все же — там, на севере, высится небольшое синеватое облако, зловещее, и, несмотря на это, сладко притягательное. Это Демона… Но сегодня мне даже не страшно произнести ее имя; когда я думаю о ней, только глаза полны слез, по коже пробегает сладостный мороз… Боже, Освободитель, дай, чтобы этот день длился вечно…

24 июля.

Чувствую себя все время очень хорошо. Завтра покидаю санаторий. Хоть бы мне было так же хорошо на свободе, как здесь, в тюрьме, пусть и розовой.

С 13 мая я о Хельге почти не вспомнил. Ни во время болезни, ни во время выздоровления. Это merveilleux [32]. Объясняю это тем, что она больше не преследует меня; что она оставила меня в покое. Или что ее больше не отпускают из ада.

Она превратилась для меня в парадоксальный сон. Этот сон кончился. И козе придется околеть… Уплыло все мое сумасшествие. Я как свеженький новорожденный младенец…

25 июля.

Снова в Сауштейне. Опять слышу, как из парка доносится громыхание адских глоток. Это напоминает мне ее; слишком сильно. Поэтому уезжаю завтра. Но Хагенбеку напишу, чтобы прислал запас жирафов, буйволов и бегемотов. О, если бы они сожрали этих проклятых кошек!.. Постоянно вынужден думать о ней. Когда я лежал в белой горячке, мне снились о ней такие сны… Глупые, конечно. Расскажу их, если сумею…

Первый сон. В самом тихом сне вдруг слышу таинственный, ужасающий рев. Как будто все моря мира, втиснутые в небольшое пространство, сразу разбушевались. Как будто триллионы проклятых ревели одновременно в своих вечных, невыносимых муках. Это невозможно описать, однако вскоре все утихло. Внезапно я очутился на темной, синеватой равнине. Все там было вдребезги расколочено; ландшафт, опустошенный самой большой современной битвой, не сравним с этим. И среди всего этого хаоса вижу кусок рубленого мяса. Величиной не больше кошки. «Это Она», — говорю про себя. И действительно, из этого клочка исходил тоненький плач, как будто мяукает новорожденный котенок. «Она проиграла свою решающую битву; от нее остался только кусок рубленого мяса». И хотя мне следовало радоваться, что я от нее избавился, я разревелся, вою как шакал… Дальше ничего не помню.