Картина - Гранин Даниил Александрович. Страница 81

— Ну ты идиот, — хлестко сказала Таня. — Не думала, что ты такой идиот!

Он сник, позволил взять себя за руку, повести домой. На них оглядывались. Лосев брел, никого не видя, не здороваясь, почерневший, словно обугленный.

Дома никого не было, сестра с племянником ушли на поминки. Тучкова дала ему валерианку, уложила, позвонила по его просьбе в гараж, чтобы машина была готова через час, не раньше.

Она сделала чай, поила его. Он пришел в себя, извинился. Но все это было как-то вяло, притушенно.

— Ты слыхала, — бормотал он, — я но имел права выступать. Думаешь, это Рогинский? Многие так думают, я видел, как они смотрели.

— Пусть смотрят. А ты сказал, что хотел. По совести. Это выше всяких соображений.

— Но ведь ты со мною не согласна.

— Не будем.

— Нет, я вижу.

— Да, не согласна.

— Почему?

— Потому что смерть прощения не приносит. Я не могу простить зло, какое Поливанов причинил, — она облизнула губы.

Он сел на диван.

— А ты жестока, — сказал он.

Все было плохо. Даже Рогинскому не сумел ответить. А что он мог ему сказать? Он не желал ни оправдываться, ни отзываться на разговоры, которые пошли по городу, появление статьи в «Правде» и то припишут Поливанову, и тем более будут обвинять Лосева, и перед Уваровым тоже стыдно, куда ни кинь, везде клин, везде плохо.

Они молча сидели у окна, ожидая машину, так же молча вышли на лестницу.

Машина шла сквозь вечереющие пустые поля, позади догорал закат, у водителя громко играло радио, ухал ударник. Лосев сел позади, чтобы водитель не мог его видеть. Кружились золотистые поля, рощи, озера, каждый куст здесь был знаком, каждый проселок исхожен, и неизменность эта вселяла покой. Сердце еще болело, он слушал, как медленно отступает боль. Вновь проступили строки газетной статьи, мысленно он перечитывал их. Статья могла значить одно — что все оттяжки, ухищрения, которые он применял, все, что он отодвигал, все теперь решилось. Жмуркина заводь спасена. Значит, все было не зря, не напрасно, действия его получали как бы оправдание. Перед Уваровым было, конечно, неудобно, но, думая об Уварове, о предстоящем разговоре, Лосев думал все спокойнее, жалея не себя, а Уварова, все меньше понимал, чего, собственно говоря, на него так накатило на кладбище? Что случилось? Чего он взбеленился на Таню? Слова хорошего не сказал. Но и от этого он не испытывал стыда, была лишь печаль, была усталость, и хотелось быть свободным от всего, как эти осенние поля, сжатые, скошенные, отдыхающие, позабытые. Он подумал, что для встречи с Уваровым так оно и лучше.

28

Дежурный по исполкому, молодой, болезненного вида инспектор из отдела сельского хозяйства, пил чай с бутербродами и решал шахматную задачу. Голос его воспроизвел интонацию Уварова, строгую и машинно-ровную, с такой точностью, что Лосев улыбнулся.

— Похоже. У тебя талант.

Было без четверти девять вечера. Лосеву надо было отправляться в аэропорт. Уваров встречал начальство из Москвы, самолет задерживался по метеоусловиям, и Уваров распорядился, чтобы Лосев, не заезжая в гостиницу, ехал к нему, в аэропорт.

Лосев отлил из чашки дежурного чаю в стакан, глотнул, споласкивая пересохшее горло, кивнул на «Правду», лежащую на столе.

— Читал?

— Без Лосева тут не обошлось. Ладненько, мы его выявим, — произнес дежурный голосом Пашкова, — мы его растолкуем.

— Тебе бы в филармонию, выступал бы, как Андроников.

— А сельское хозяйство?

— Давал бы концерты труженикам села.

— Имитация — это не искусство, это всего лишь тень.

Он опять кому-то подражал, но кому, Лосев не знал. Ехать в аэропорт не хотелось, Лосев попробовал сослаться на отсутствие бензина, но, как всегда, у Уварова все было предусмотрено, исполкомовская машина ждала внизу, черная «Волга» с радиотелефоном, желтыми фарами, она неслась посреди улицы, не снижая скорости на поворотах, с визгом, как в приключенческих фильмах.

В депутатской комнате перед телевизором сидел Уваров в окружении нескольких человек, среди которых были Грищенко, Сечихин, Пащенко, директор НИИ — симпатичный усач, недавно избранный в члены-корреспонденты. Передавали соревнования тяжелоатлетов. Штанга поднималась в воздух высоко или невысоко и бухалась на помост. Опять поднималась и опять падала.

Уваров, не отрываясь от экрана, кивнул.

— Успел, — сказал он без одобрения. — Везет тебе. Ну что ж, до прилета начальства… — он взглянул на часы, — у нас есть почти час.

— Ого, а вы говорите везет, — Лосев вздохнул, но Уваров шутки не принял, и никто не улыбнулся. Все с любопытством разглядывали Лосева, словно видели его впервые. Один Грищенко незаметно подмигнул, поднял пальцем кончик носа — не вешай, мол!

Уваров накинул короткий синий плащ, пахнуло одеколоном, коротко стриженные волосы его блестели, был он особенно подтянут, четок.

— Пройдемся.

На летном поле, как на всех аэродромах, было ветрено. Аллеи низких огней пунктиром уходили вдаль, гроздья прожекторов вырезали из тьмы косые объемы света.

— Ты про статью знал? — спросил Уваров без предисловий.

— Не знал, но все равно получилось нехорошо.

Лосев был доволен, что разговор начался сразу по существу. Не дожидаясь вопросов, он сформулировал сам, почему нехорошо — потому что статья обошла его, Лосева, ответственность. В ответе же он был с того дня, когда выбирал место. Что касается взрыва дома Кислых, то наперед, не ожидая вопросов, он признался Уварову в сомнениях после их последнего разговора. Неприятно ему тогда стало, вроде отступные принял, нет, не Уваров их давал, сам Лосев как бы предал Жмуркину заводь. А почему? Вот то-то и оно. Получалась сделка со своей совестью. Никуда не денешься. Постепенно стыд и проел. Рассуждения свои излагал он несколько смущаясь, слишком отвлеченно звучали они для разговора с Уваровым, и действительно Уваров, нарушив свое правило, раздраженно прервал его:

— Совесть обычно предъявляют, когда нет конкретных оправданий. Не понимаю я этого. Честность понимаю, ее можно проверить. Правда — неправда, полезно — вредно, приятно — неприятно, все понимаю, а совесть — эфир, бесконтрольное состояние.

Само уваровское предложение, от которого тогда Лосев затрепетал, оно как? Оно, разумеется, остается и приятным, и честным. Тогда, спрашивается, почему же сомнения, на каком основании? Можно подумать, что Уваров подговаривал его на сделку. Лосев чувствовал, что это самое обидное, больное место. И тем не менее Лосев продолжал со всей откровенностью, ничего не обходя, чтобы Уваров знал о его взглядах, прежде чем брать его в замы. Говорил, ничего не смягчая. Но Уварову не взгляды были важны, тем более переживания. Поведение человека, считал он, зависит главным образом от двух вещей: первое — от обстоятельств и второе — от должности, которая тоже многое диктует. По должности своей Лосев удовлетворял главным требованиям Уварова: был работягой, дисциплинирован и честен. Поэтому Уварову хотелось прежде всего уточнить обстоятельства, и, более не давая Лосеву уклоняться, он задавал вопрос за вопросом, требуя точных ответов. О Поливанове, о Морщихине, о том, что же все-таки сообщал Лосев в газету, передавал ли кому содержание их последнего разговора? Дело в том, что в статье чувствуется, что автору известны некоторые подробности именно этого разговора.

Лосев удрученно признался, что рассказывал, разумеется, не как материал для газеты.

— Кому же?

— С моей стороны было неосмотрительно, бестактно.

— А все-таки?

Какая-то нотка в его голосе насторожила Лосева, жаль, что в темноте лица уваровского не было видно.

— Других выгораживаешь? Благородный. Почему же на меня тебе плевать?

Лосев смутился, никогда не слышал он от Уварова грубостей.

— Виноват, — сказал Лосев. — Мой зад, ваш ремень!

— А что мне с твоего зада, вместо своего не подставлю, — с сердцем сказал Уваров. — Ты вот говоришь, что не знал про статью, почему же предупреждал меня, что собираются писать?