Картина - Гранин Даниил Александрович. Страница 83
Подробности комбинаций, затеянных Пашковым, почему-то перестали интересовать Лосева, ему стало скучно.
Он смотрел, как взлетали самолеты, отправляясь в разные стороны неба. Созвездия поглощали их, мир был огромен, и Лосев радовался тому, что он может видеть и понимать эту огромность. Неожиданная мысль кольнула его: не будь статьи, как бы он вел себя сейчас перед Уваровым? Настаивал бы на своем? Хватило бы духу? Ему казалось, что хватило бы, он ощущал в себе какую-то новую неизвестную ему силу, спокойствие, чуть ли не превосходство над Уваровым, и было досадно, что он не может проверить себя. Вновь сердито подумал о Тане, о непрошенной ее помощи.
Со стороны аэровокзала динамик, хрипя, объявил прибытие московского самолета. Отделяясь от звездного неба, мигая красными огнями, на посадку шел самолет, на полосе он засеребрился, выделился из тьмы, и, словно выждав этот момент, Уваров заговорил о том, что Орешников, очевидно, будет решать о переносе места строительства. Не в интересах дела, а из-за статьи. Поскольку поступило указание. Он дал понять, что лучше в этой ситуации — действовать единодушно, это полезно и будущей стройке, и городу, — личные разногласия можно отложить.
Прежде чем подошли встречающие, Уваров распрямился, поправил галстук, видно собрался внутренне. Напряжение у Лосева схлынуло, он украдкой зевнул, потянулся, и это не ускользнуло от Уварова.
— А тебя что, не волнует? — спросил он, следя, как подают к самолету трап. — Почему?
— Не знаю, — сказал Лосев и удивился сам. Он удивился тому, что за этот час так и не выяснил, будет ли он замом, что решил Уваров, как сложатся их отношения, и не старался выяснить; то, что было для него так важно, поблекло, отодвинулось, и важным стало совсем иное… Он хотел как-то пояснить это Уварову, но тот властно оборвал его, уже недоступный для споров и признаний.
Лосев не обиделся, наблюдал, как Уваров вел себя с Орешниковым, так же ровно, с достоинством, как и обычно, без всякой суеты, искательства.
Никто не упоминал про статью, ругали погоду, Орешников шутил, говорил мурлыча, маслено блистая лысиной, впрочем, это никого не обманывало, известна была его манера соглашаться, поддакивать, рассказывать байки, и вдруг — цоп — ухватить то самое, ту болячку, ту опасность, которую не замечали или которую скрывали.
29
С утра Уваров уехал с Орешниковым на предприятия и приказал Лосеву не отлучаться из облисполкома. Лосев сидел у Аркадия Матвеевича.
— …своевременная, нужная статья. Не понимаю, зачем ты крадешь у себя праздник? — приговаривал Аркадий Матвеевич, продолжая писать. — Радоваться должен. Праздников не так много в жизни. Я лично рад за тебя. Никто тебя не тронет, ты пойми механику выдвижения: Уваров уже рекомендовал тебя, высказался, ему теперь невозможно и неловко бить отбой, да и за что? Он не из тех, кто мстит за ошибки, он понимает, что ты не от зла к нему, что это не интрига. Другое дело, что ты ему, может, повредил, ему кое-что, говорят, светило впереди. Слишком он умен, поэтому нелегко ему. Боятся его. Опасен. А скрывать ум не хочет, гордость мешает. Но это не беда, а слабость его в другом — ум у него слишком трезвый…
Отставив на вытянутой руке законченное письмо, он полюбовался, прищелкнул языком:
— Законы российские свирепы. Единственное, что умеряет их неукоснительность и безотложность — это неисполнение!
После обеда Лосев звонил в Лыков. По словам Журавлева, статье в городе обрадовались. То, что полтора года назад обсуждалось на исполкоме и казалось естественным: дать под строительство филиала Жмуркину заводь, снести дом Кислых, сейчас предстало явным уроном городу, все обнаружили, что это место наиболее красивое в центре, да и дом — украшение, жалко сносить его, дом крепкий и, как выразился Анфилов, «виртуозный». Картина Астахова того не сделала, что сделали несколько строк в газете. В райкоме были довольны, что все обошлось, похвалили военкома, при этом большинство приписывало появление статьи усилиям Поливанова вопреки Лосеву и прочим… Последнее Журавлев преподнес с горькой иронией над людской несправедливостью, он-то был уверен, что все получилось благодаря Лосеву, в том числе и статья, и жаждал подтверждения этого. Но Лосев ничего ему на это не стал разъяснять, велел на всякий случай порядок навести у заводи и на главной улице, и опять ничего не пояснил. Когда положил трубку, ему вдруг вспомнилась Ольга Серафимовна, темное предсказание ее, он спустился вниз, в почтовое отделение, и отправил телеграмму: «Дорогая Ольга Серафимовна, еще раз спасибо за ваш щедрый дар, всегда помним о вас с удовольствием» — и подписался полным титулом.
Вечером Лосева пригласили на ужин к Уваровым. За столом, кроме хозяина с женой, был Орешников, Грищенко и две дочери уваровских, толстенькие двойняшки, похожие на мать, черноволосую округлую украинку. К Лосеву она относилась подчеркнуто гостеприимно, стараясь скрыть свою неприязнь, видимо считала его виновником неприятностей мужа.
Ели, пили, произносили тосты и при этом смотрели по телевизору футбол. Разговор порхал пустяковый, незначащий, как бы случайно выяснилось, что утром, спозаранок, поедут в Лыков решать вопрос с филиалом, заодно и с мостом, оттуда уже на строительство шоссе. В работе Орешников не уступал Уварову, без устали ездил, ходил, выслушивал, осматривал, потом до ночи диктовал, возился с бумагами, готовил письма, отчеты.
Лосев вопросительно посмотрел на Уварова, но тот увел глаза. Грищенко сыпал анекдотами, незаметно подливал себе в рюмку нарзан.
Квартира Уварова сияла чистотой, не наведенной к приходу гостей, а той надежной опрятностью, какая образуется от каждодневных тщательных уборок. Любая вещь тут знала свое место, книжные шкафы были заставлены сочинениями классиков и роскошными изданиями по искусству. В соседней комнате, на длинном узком столе, лежали газеты, журналы, чем-то напоминая служебный кабинет Уварова, все блестело, как хорошо смазанная машина, было продумано, подчинено уваровскому отдыху, уваровской работе, и жена, и шестнадцатилетние дочери его казались тоже продолжением работы.
Дочери пели дуэтом песни из кинофильмов. Орешников растроганно подпевал, незабудочно-голубенькие его глазки увлажнились.
Скорбный свет озарял девичьи лица. Уваров тихо сказал, что Пашков предупредит, чтобы в городе подготовились, Лосеву надо будет по дороге проинформировать Орешникова, в частности о Поливанове. Орешников недоволен, жалобы Поливанова попали куда-то наверх, и хорошо бы настроение это переменить, показать, что в городе порядок. Он спросил насчет дома Кислых, Лосев сказал, что у дома сейчас вид неважный, но стекла вставили, почистили, здание, кстати, пойдет под музей. Не надейся, остановил его Уваров, — он собирался передать дом филиалу: для управления, для конструкторов, словом, он рассчитывал этим подарком как-то загладить конфликт. Они разговаривали, не глядя друг на друга, как бы следя за песней, за футболом, перекидывались словно бы незначащими словечками.
— Но я обещал перед всем народом, на похоронах.
— Поторопился, — жестко сказал Уваров.
— Может быть, но так получилось.
— Попробуй язычка, — сказал Уваров, — копченый.
— Нет уж, пожалуйста, я перед вами виноват, но тут мне податься некуда, если вы будете настаивать, Дмитрий Иванович, то как я буду выглядеть, хоть подавай в отставку, — сказал Лосев.
Уваров улыбнулся:
— У нас в отставку не подают.
— И напрасно, — сказал Лосев с твердостью, которую никогда не позволял себе в разговоре с Уваровым.
Незабудочьи глаза Орешникова прошлись по ним.
— Недавно любопытный у меня произошел разговор, — громко начал Уваров. — Приезжала ко мне одна ленинградка-химик. Она заводами искусственных белков занимается. Десять лет пробивала эту идею. Здоровье на этом потеряла. Два тома переписки своей показала. Куда только не добиралась, десятки комиссий работали, совещания, статьи в газетах, двух начальников главков сняли, один от нее инсульт получил. В итоге добилась. Рассказывает мне, глаза сияют, сама изможденная, руки трясутся, типичный фанат. Но умница. И дело полезное. А все-таки послушал я и спрашиваю: что было бы, если б вы не боролись, сама по себе идея ваша пробилась бы? Подумала она и честно говорит — наверняка пробилась бы. Когда? Года на два, говорит, позже. И вот я думаю: столько она людей от дела отрывала, такую сумятицу вносила, сама эти годы потеряла, оправдано ли это? В каждом деле есть своя инерционность, свой период, зачем насилие применять? Был ли смысл в стараниях, в кипении этой особы?