Пёс (Роман) - Маркиш Давид Перецович. Страница 10
— А если ты, скажем, писатель? — вскользь поинтересовался Вадим.
— Писатель — это надпрофессия, — убежденно сказал Захар. — Хороший писатель.
— Ну, так… — согласился Вадим. — Слушай, Захар, тут в трамваях печки, что ли, в сиденьях стоят? Как ехали — задницу здорово пекло.
— Да, — сказал Захар. — Печки.
— Ну, молодцы австрийцы! — одобрил Вадим. — Надо же было придумать!
— А ты замерз, — озаботился Захар. — Ехать надо.
— Знаешь что, — сказал Вадим, — давай-ка зайдем вот сюда. У меня доллары есть. Ты по-немецки умеешь?
— Чего там уметь! — уклонился Захар. — Закажем сосиски и по стакану вина.
В кабачке оказалось шумно, пьяновато. Поблескивали отшлифованные локтями коричневые дощатые столешницы.
— А я, знаешь, писатель, — усевшись за стол, сказал Вадим и взглянул на Захара как бы выжидающе.
Захар с удовольствием потянул носом — остро пахло соленьями, сушеным мясом цвета красного дерева, сухим вином.
— Хорошо… — сказал Захар и улыбнулся улыбкой мгновенно счастливого человека. — Так ты, наверно, понимаешь, что такое чудо.
— Я в чудеса не верю, — сухо сказал Вадим, ожидавший более горячей реакции на свое сообщение. Странный, все-таки, парень этот Захар. Фамилию спросил бы, что ли.
— Можно и не верить, — охотно поддержал Захар. — Главное, это понимать: вот чудо, и вот — чудо.
— Ну, например, — сказал Вадим. — Пример можешь привести?
— Жизнь! — доверчиво и охотно объяснил Захар. — Мы живем, и это чудо… Капля слизи в мешочке — это глаз, он видит. Косточки какой-то огрызок в черной дырке — слышит! И вот смотри-ка: «Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием» И не обязательно человека бить палкой, чтоб ему стало больно, и не обязательно дать ему кусок сахару, чтоб ему стало сладко, и сладость и боль внутри нас, и другие всякие вещи, какие ты только хочешь. Вот это и есть — чудо!
— Да никто и не спорит — сказал Вадим, тихонько двигая по столу высокий стакан. — Я тоже не верю, что обезьяна слезла с дерева без поддержки Господа Бога… Скажи им, чтоб они горчицу дали.
— Здесь горчица слабая, — Захар помахал рукой официанту. — А вино — просто прелесть.
— Чудо? — спросил Вадим не без ехидства. — Маленькое чудо? — его злило, что Захар так и не спросил, как его, Вадима, фамилия и что он в жизни пишет.
— Чудо нельзя измерить, — облепив стакан длинными, гибкими пальцами, Захар плавно покачивал в нем медового цвета, с искринками вино. — Я, во всяком случае, не умею. Да и зачем это надо?.. А вино — нет, пожалуй, не чудо. Просто, когда пьешь такое вино, тебе хорошо и приятно.
— Как же, как же? — вдруг загорячился Вадим. — Ты же сам себе противоречишь. Ты сказал, что не обязательно человека сахаром сладить, есть в нем врожденная, вечная, что ли, и сладость, и горечь…
— Ну да, — сказал Захар и, взглянув на Вадима покойно, медленно прижмурился. — Так ведь человек потому и человек, а не волк, что противоречив. Будь мы не противоречивы, мы и чудо приладились бы сантиметром замерять, как ситчик на прилавке.
— М-да… — неопределенно протянул Вадим. — Меня вот не посадили, а выпустили сюда, и это, пожалуй, чудо.
— Не чудо, — уверенно определил Захар, и качнул рукой, и вино чуть ни пролилось. — Сочетание обстоятельств, расчет — но только не чудо. Чудо — это дело духовное, не внешнее.
— А! — досадливо свел брови и отмахнулся Вадим. — Сошлись славяне в Вене, за стаканом вина, и сразу — о чудесах и о духе.
— При чем тут славяне? — тихонько поправил Захар. — Христиане!
— Ну, ладно, — устало согласился Вадим. — Христиане. Я, вообще-то, неверующий.
— Все дело в том, — словно бы не слыша, продолжал Захар, — как человек себя понимает, кто он: отблеск Бога и вселенная — или ничтожный червь.
— Червь, — сказал Вадим убежденно. — Ничтожный червь, состоящий из мяса, из костей и из дерьма. Червь, по глупости вообразивший себя вселенной.
— А как же душа? — живо, как бы делая удачный, подготовленный ход, возразил Захар.
— Да ладно, — Вадим нахохлился над стаканом, глядел тяжело. — Душа… Что мы знаем о душе? А об этом, о червяке — что знаем? Мы даже не знаем, кто он такой — червяк или отблеск Бога. — Вадиму вдруг сделалось сонно, одиноко и почти страшно, ему захотелось в свою берлогу — московскую или какую другую, — чтоб можно было запереть дверь, заварить покрепче цейлонского и сесть за машинку. — Ты прав, прав, — сказал он Захару, едва ворочая языком. — Я просто устал. Ведь первый день.
— Да, поедем, — сказал Захар. — Я думал, тебе интересно будет здесь.
— Возьмем такси, — сказал Вадим.
— Очень дорого, — сказал Захар. — Но давай возьмем, если хочешь.
Ехали долго, молча. Окраинная Вена сделалась как бы уже и не Веной, а сырым каким-то, случайным и скучным городом, пересадочным пунктом без вальса и кучера в цилиндре. Глядя в окно, в экономно подсвеченные фонарями тяжелые сумерки, Вадим злобно усмехнулся: праздник первого дня свободы не получился. С самолета, с птичьего полета все это выглядело как-то иначе. Все это скопление домов, людей, трамваев и лотков умещалось в одно короткое, катящееся, как обруч по склону, слово свобода. И не было ничего, кроме легкого и звонкого бега этого самого обруча, его бега по зеленым дорожкам парка и по серебряному аэродромному полю, по тысячам голубых жилок сделавшегося вдруг свободным Вадимова тела. А вот этого сырого сумрака за окном не было и в помине. И уж, тем более, не было знобящего, как этот сумрак, страха одиночества среди людей, необъяснимого страха человека в ночном лесу. Страха стать через полгода таким, как симпатичный Захар, верящий в чудеса.
— Это наша улица, — сказал Захар. — Вот отсюда она начинается, от моста. А в этом доме тоже эмигранты живут, из Москвы. Художник Гурарий — может, слыхал?
— Гурарий? Миша?
— Ну да, — подтвердил Захар. — Мы с ним хорошие приятели, и Мыша…
— Когда ж он уехал? — требовал Вадим, почти привалившись к Захару. — Я ж его видел на Кузнецком…
— Ну, с месяц, — прикинул Захар. — Да, с месяц уже. Я его тоже в Фонде встретил и квартиру эту нашел.
— В Фонде? — переспросил Вадим. — Но ведь он же еврей.
— Он христианин, — мягко поправил Захар.
— А, — сказал Вадим. — А я и не знал.
— Мы к нему зайдем попозже, если хочешь, — сказал Захар. — Он любит, когда к нему приходят… А вот это наш дом, вон наши окна и балкон. Видишь?
Мыша открыла перед ними дверь — молодая, лет двадцати двух женщина с узкой гибкой спиной, с круглой и нежной линией подбородка, белевшего между двух пластов тяжелых прямых волос, светло-коричневых, свободно падавших, когда она наклоняла голову. Узкие, прямые плечи, вся верхняя часть туловища, утлая, с едва заметными торчащими грудями, была посажена на неожиданно плотные бедра, туго и кругло обтянутые тонкой клетчатой юбкой, ниже которой смугло светились длинные, с тяжелыми икрами и тонкими щиколотками ноги. Домашние туфли на сбитых низких каблуках, опушеные жалким грязно-розовым искусственным мехом, не шли к этим ногам. Хотелось, чтобы эта женщина, Мыша, ступала босиком по чистому линолеуму передней, как по траве или песку пляжа.
Не задержавшись взглядом на хозяйке, Вадим шагнул через порожец.
— Идите сразу на кухню, мальчики, — открыто оглядывая гостя, сказала Мыша. — Чайник как раз вскипел… Или, может, чего покрепче?
— Покрепче, — сказал Захар. — Сыро так на улице.
— Ноги промочил? — спросила Мыша, доставая чашки с высокой полки. — Я сейчас носки дам теплые. — Она тянулась за чашками, привстав на цыпочки и чуть изломившись в поясе, подавшись чуть назад, — так что короткая кофточка, уйдя вверх, открыла поясок светлой кожи над юбкой и начало острого хребтика в голубой ложбинке. — Кислая капуста есть, — перечисляла Мыша, — редиски пучок, сальце. Шнапс в холодильнике — достань, Захар, а? Заварка вот…
— Можно, я сам заварю, — попросил Вадим, цепко разглядывая незнакомую синюю коробку с чаем. — В железном чайнике не годится, лучше прямо в чашках.